Ссылки

Фонд Питирима Сорокина Социологический факультет МГУ им. М.В. Ломоносова Геополитика Арктогея Русская Вещь Евразийское движение


ЦКИ в Твиттере ЦКИ в Живом Журнале 
Нателла Сперанская: Superhomocentrum Версия для печати Отправить на e-mail
21.05.2012
  1. .jpgТайное общество «Ацефал». Путь безглавого Бога
  2. Святость трансгрессии. Профанное и Сакральное
  3. Агхорические медитации Жоржа Батая
  4. Богиня Чёрного Света и Сакральной Ярости. Раскол мира надвое
  5. Жертвоприношение как ключ к самопознанию
  6. 6000 футов по ту сторону человека и времени
  7. Война как следствие утраты мифа
1. Тайное общество «Ацефал». Путь безглавого Бога

Только в 1923 году я стал читать Ницше. Его книги наполнили меня
чувством странной решимости: к чему продолжать мыслить,
к чему что-то там писать, если моя мысль – целиком и полностью
была выражена с такой полнотой и великолепием?

Жорж Батай

Судя по моему богатейшему опыту, ни один человек не имеет
представления о том, что я собой являю и какой ношей нагрузил
свою жизнь.

Фридрих Ницше

     Людей издавна влечёт всё загадочное и необъяснимое, и там, где не хватает способности понять, на помощь приходит способность придумать; богатое воображение подчас становится источником не только любопытных гипотез, но и откровенной клеветы. Тайны дворцовых покоев обыкновенно тревожили умы людей, сакральные символы и факелы подземных святилищ – возбуждали интерес, пурпурные мантии и каменные изваяния – приводили в трепет, и вслед за этим порождали пищу для нелепых слухов, возводивших на эшафот тех, кто ещё недавно повелевал стихиями. Множество несуразных слухов, как правило, окружает тайные общества, члены которых связаны клятвой о неразглашении. Здесь мы намерены говорить об одном из таких обществ.

     Во второй половине XX века Жорж Батай констатировал отсутствие мифа с той же смелостью, с какой много раньше Фридрих Ницше оповестил мир о смерти Бога. Карл Юнг также констатировал «застывание мифа» (имея в виду конкретный – христианский миф), одновременно вынося вердикт: застывший миф умирает. С отсутствием мифа самое время сказать о той пропасти, что разверзлась меж человеческим «я» и его бессознательным (согласно Юнгу, это служило причиной внутренней раздвоенности, приводящей к неврозу). Жорж Батай решил создать собственный миф, и для этого обратился к своему другу, художнику Андре Массону, с просьбой, которая может показаться весьма странной: «Нарисуй мне безглавого бога – остальное найдешь сам». Предоставим слово самому Массону: «Я сразу же увидел его – без головы, как и полагается, но куда же девать эту громоздкую и сомнительную голову? Сама собой она расположилась на месте гениталий (скрывая их), в виде мертвого черепа. А что делать с руками? Автоматически получилось так, что в одной руке (левой) он держит кинжал, а в другой сжимает горящее сердце (не сердце распятого, а сердце нашего учителя Диониса). Опять-таки у людей эта голова всегда находит свое продолжение в сердце и гениталиях. Сердце и яички – одинаковой формы. Они этого не знают, а как здорово можно это обыграть! На груди по моей прихоти появились звезды. – Так, отлично, но: что же делать с животом? – Очень просто, он станет вместилищем Лабиринта, который как раз и явился знаком нашего союза».

     Так был рождён Acephale (букв. «безголовый»), чтобы всего через год стать эмблемой тайного общества, о котором до сих пор ходит большое количество противоречивых слухов. Так кем же было это лабиринтальное, жертвенное (жертвующее?) существо – богом, человеком, сверхчеловеком? Батай писал, что Ацефал тождественен египетскому богу Бесу, а он, как известно из мифологии, почитался как покровитель рожениц и маленьких детей. Но так стало лишь во времена Нового Царства, -- сначала Бес был змееборцем и стражем, изображавшимся в виде кривоногого карлика-божества с львиной гривой. Несмотря на его неприглядную наружность, Бес был почитаем как доброе начало. Он же был богом веселья, державшим в руках бубен (не только символ радости, но и защита от злых сил), в связи с чем Беса стали считать вакхическим божеством. Уже в ахаменидский период происходит существенная перемена в восприятии Беса, которую уместнее всего объяснить энантиодромией: отныне в силу вступает его грозный аспект; изображения Беса точно так же претерпевают изменения - и теперь в руках он держит оружие, подчёркивающее его воинственность и агрессивность. За год до возникновения общества «Ацефал», появляется первая весточка от безголового бога – журнал, названный его именем, где Жорж Батай вдруг отказывается от обозначения «бог» (равно как и от обозначения «человек») в пользу другого – «монстр».
 
 
 
     В его Лабиринте заблудился и сам Ацефал и его создатель, ибо равновесие нарушено – части тела монстра произвольно расставлены, и остаётся только догадываться, какой ценой ему удаётся сохранять вертикальное положение. Ацефал словно бы смеётся над знаменитой «Фигурой человека в круге, изображающей пропорции человеческого тела» Леонардо да Винчи.

Вне всякого сомнения, заслуживает и тот факт, что на одном из рисунков Андре Массона безглавый монстр назван Сатаной.
 
n-batay4.jpeg
 
Signed Andre Masson (1896 - 1987), Lithograph in Colors, Satan

     Чтобы приблизиться к пониманию того, что хотел сказать нам Ацефал, обратимся, наконец, к знаковой фигуре и главному персонажу журнала «Ацефал» Фридриху Ницше, ибо только через Ницше у нас появляется возможность выйти из лабиринта. Батай писал: «Мифологически Ацефал выражает суверенность, обращенную на разрушение, смерть Бога, и в этом отношении отождествление с безглавым человеком сочетается и сливается с отождествлением сверхчеловеческого, которое всецело ЕСТЬ «смерть Бога». Более чем понятные параллели. Само мировое бытие Батай называл безглавым, что равносильно бытию несовершенному, что и выражала фигура Ацефала, но попробуем теперь разобраться в том, как вернуть утраченную целостность.

     Фридрих Ницше известен своими противоречиями, из-за которых иные комментаторы заключают, что его философия рождена сознанием хаотичным, не способным к созданию стройной системы, где причины и следствия возникают по строгим логическим законам. Однако комментаторы игнорируют тот факт, что с юных лет Ницше стремился к Единству: каждый свой выбор он старался делать сообразно с идеей Целого. В письме к матери от 2 марта 1863 года он пишет о предстоящем выборе предмета для дальнейшего изучения, к чему подходит очень серьёзно: «…нужно избрать такой предмет, занимаясь которым делаешь нечто целое». Уже в конце пути Ницше признается, что «всё удалось, с самого начала – всё образует единство и хочет единства». Сознательно тяготея к Целому и гармоничному, философ нарушал линейное, привычное течение, обыденный порядок, - хаос и космос внутри него не могли примириться: Ницше шёл войной даже на собственные постулаты. Его (кажущиеся?) противоречия проникали и в музыку. О ней фон Бюлов отзывался нелестно, замечая, что Ницше противоречит всем правилам композиции, и произведения его безотрадны, но следующие слова должны быть приняты за комплимент и доказательство верно выбранного пути: «…с музыкальной точки зрения Ваша композиция обладает лишь той ценностью, какую в мире морали имеет преступление». Давайте спросим себя, желал ли Ницше покоя, или существовало ли нечто, ради чего он готов был пожертвовать собой, как Бодхисаттва жертвует личным спасением? По натуре своей Ницше был исследователем, а значит, истина была тем самым «нечто», во имя которого приносились любые жертвы. «Разве задача состоит в том, чтобы обрести такой взгляд на Бога, мир и гармонию, благодаря которому будешь чувствовать себя наиболее комфортным образом? Разве подлинному исследователю не должен быть прямо-таки безразличен результат его исследования? Разве исследуя, мы ищем покоя, мира, счастья? Нет – истину, будь она даже страшнее и отвратительнее, чем можно себе вообразить!» - писал Ницше. Как игрок в бисер, Фридрих Ницше сочетал математику и музыку (или науку и искусство), часто утверждая, что все его устремления «сводятся к одной-единственной цели» и, что удивит многих, Ницше полагал себя первым из филологов, кто стал воплощением Единства.

     Мы вплотную подходим к тому, чтобы назвать Ацефала «по имени», и приводим строки «…где жизнь приближается к бездне и где реальный человек чаще всего теряет голову…», принадлежащие немецкому философу, которого так чтил Батай. Ацефал – монстр только потому, что имел смелость, вырвав собственное сердце, стать всем, что превышает человеческое понимание зла и добра, вознестись над битвой противоположностей и заглянуть в бездну, - тот самый сакральный лабиринт, что находится в его чреве. Но как страшна оказалась эта Бездна, что «реальный человек» потерял свою голову, как потерял её Ницше, срываясь в безумие, когда последняя капля – избиение лошади – наполнила его чашу до края. Ацефал – это мир без Бога, Древо Жизни без Кетер, опровержение целостности и единства. Ацефал был обезглавлен, ибо открыл дверь туда, куда не был готов войти. Любопытна одна российская легенда, которой придавали значение в далёком 16 веке: некоторые святые носили в своих руках отрубленную голову.

Конь вынес из сечи и бег устремил
К бревенчатым стенам Смоленска.
Туда, где хозяин средь отчих могил
Навеки найдет себе место.
Звенела в ноябрьском морозе трава.
Чертила по небу комета.
И долго отрубленная голова
Шептала: "Победа. Победа", -

Писал поэт Алексей Витаков о святом Меркурии Смоленском.

И всё-таки - «победа»?

Сравнение Ацефала с Древом Жизни без Кетер довольно точно отражает предшествовавшие появлению нового мифа образы, созданные Массоном: в бумагах Колетт Пеньо (больше известной как Лаура) сохранилось изображение обезглавленного человека, чьё вросшее в землю тело покрыто ветками. Мотив «человек-дерево» был также подчёркнут Мишелем Лейрисом.

     Первый номер журнала «Ацефал» содержал строки: «Когда человеческое сердце станет Огнем и Железом, человек ускользнет из своей головы как приговоренный из тюрьмы». Но ничего не сказано о том, что ускользнуть ему предстояло в лабиринт. Второй номер был полностью посвящён Ницше, где  Батай решительно опровергает связь немецкого философа с фашизмом, раскрывая суть фальсификации, порождённой хитрыми замыслами Элизабет-Фёрстер, сестры философа, его кузена Рихарда Ёлера и человека, имевшего доступ к архиву Ницше.
 
n-batay6.jpegn-batay7.jpeg

     Спустя год после выхода печатного «Ацефала», появился Ацефал эзотерический. Об этом тайном обществе так и не было сказано ничего ясного и нам точно так же предстоит строить гипотезы, опираясь на собственную интуицию и те скудные сведения, которые можно вычерпнуть из признаний самого Жоржа Батая.

     Создание мифа повлекло за собой необходимость создания новой религии. Батай называл это своим жизненным предназначением. Чтобы иметь хотя бы приблизительное представление о характере его религии, нужно учитывать, что: 1. Батай, подобно Ницше, питал неприязнь к христианству, 2. Безголовый Бог имеет своих предтеч, которых нам и нужно выявить. Первый пункт сразу же подводит нас к пониманию, что религия Батая никоим образом не перекликается с религией христиан. Пункт второй заслуживает подробного анализа. Первостепенно, обратим своё внимание на бога Диониса, -- он был одинаково важен, как для Ницше, так и для Батая. Согласно одной из легенд, герой по имени Персей отрубает голову Дионису и бросает в Лернейское болото, по другой легенде война между Персеем и Дионисом закончилась примирением. В средние века Персей был символом победы добродетели над грехом. Должно быть, Ацефал иллюстрирует, скорее, торжество первой легенды, ибо о примирении здесь не может идти и речи. Ещё одна легенда позволяет нам связать Диониса с символом лабиринта. Цитируется по статье Делии Стейнберг Гусман «Лабиринт»:

«Итак, одним из древних символов Крита, связанных с его верховным божеством, была обоюдоострая секира, которую можно представить в виде двух пар рогов, одна из которых направлена вверх, другая вниз. Она была связана с божеством очень распространенного на Крите культа — культа священного быка. Эта секира получила название Лабрис и, согласно более древней традиции, послужила орудием, с помощью которого бог, позже получивший от греков имя Арес-Дионис, прорезал Первый Лабиринт.

Вот его история. Когда Арес-Дионис, бог изначальных времен, очень древний бог, сошел на Землю, ничто еще не было сотворено, ничто не обрело еще форму, существовал лишь мрак, темнота. Но, согласно легенде, с небес Аресу-Дионису было дано орудие, Лабрис, и именно этим орудием, этим оружием он сотворил мир.

И вот Арес-Дионис начал ходить по кругу, своей секирой рассекая темноту и прорезая борозды. Дорога, которую он прорезал и которая с каждым шагом становится светлей, и называется «лабиринт», то есть «путь, прорубленный Лабрисом».

Когда Арес-Дионис, рассекая мрак, дошел до самого центра, до цели своего пути, он увидел вдруг, что у него уже нет той секиры, что была вначале. Его секира превратилась в чистый свет — он держит в своих руках пламя, огонь, факел, который ярко освещает все вокруг, ибо бог совершил двойное чудо: одним острием секиры он рассек тьму вовне, а другим — свою внутреннюю тьму. Таким же способом, как он создал свет снаружи, он создал свет внутри себя; так же, как он прорезал внешний путь, он прорезал и путь внутренний. И когда Арес-Дионис дошел до центра лабиринта, он достиг центральной точки своего пути: он достиг света, достиг внутреннего совершенства».

     Войти в лабиринт Ацефала – это спуститься в бездну бессознательного. Справедливый вопрос, который может возникнуть: существует ли возможность встречи с Ариадной? В представлении Жоржа Батая женщина соединяла в себе святость и скверну, красоту и безобразие, подобно главной героине «Страданий князя Штерненгоха» чешского писателя Ладислава Климы. «Гнилое чудовище» и попытка создать гениальную женщину, - она вызывает притяжение и отвращение. Ариадна, которую вы повстречаете, - свята, сакральна в своей амбивалентности. Святое всегда было и будет антиподом профанного. Оно – совмещение высокого и низкого, прекрасного и отвратительного, правого и левого, чистого и грязного. Противоположность его – мирское - одномерно. Нить Ариадны оказывается в ваших руках только после того, как вы согласитесь признать своё «подполье» наряду с высокими помыслами. В противном случае нить может превратиться в удавку.

     Голова Ацефала заняла место гениталий. Так смерть связывается с эротизмом. Данная связь была важной темой в творчестве Батая и она не могла остаться за рамками текста – Батай считал, что полноты бытия можно достигнуть лишь благодаря экстатическому слиянию агонии смерти и предельного эротизма. В своём стремлении разрушить все традиционные этические нормы, своей волей к невозможному, Батай подобен некоторым гностикам, для которых путь к совершенству заключался в том, чтобы испытать всё возможное и даже сверх того. Невозможно узнать, насколько правдивы слухи о ритуале человеческого жертвоприношения, принятом в тайном обществе «Ацефал», но если предположить их уместность, то целью ритуала было избавление всех его участников от личностного «я» ради полного Единения, так сказать, до создания одного существа, одного организма, рождённого из энергии страсти и смерти. Вполне возможно, что Батай, одержимый данной идеей, пытался познать смерть в этой чудовищной, на сторонний взгляд, мистерии. В эссе о Гегеле Батай сближает понятия трагедии и жертвоприношения, упоминая о состоянии священного ужаса, что даёт все основания рассматривать легенду о кровавом ритуале на уровне вполне разумной гипотезы, выходя за рамки символического. Зная, что Батай был воплощением трансгрессии, можно полагать, что ради попадания в лабиринт, он готов был отсечь голову. Как свою, так и голову одного из посвящённых, предназначенных для тайного ритуала. В том же эссе есть слова: «В ясном сознании чувство греха связано с идеей смерти, и таким же образом чувство греха связано с удовольствием. В самом деле, человеческое удовольствие не возникает без нарушения какого-либо запрета…» Трагедия и жертвоприношение рассматриваются Батаем как элементы праздника. “У нас нет ничего общего со скупостью христиан, мы свободные люди: безграничная щедрость, и греческая, то есть нервная, наивность, и даже нелепые всплески дурного настроения... Без этой щедрости ребяческая жадность, с какой мы приближаемся к трагическому месту, где является и разыгрывается наше существование, обратилась бы новой христианской скупостью”, - говорит Батай.

     Другие ритуалы, принятые в тайном обществе «Ацефал» не были столь необычными. Члены общества не подавали руки антисемитам, праздновали день казни Людовика XVI на пл. Согласия. Мишель Сюриа сообщает, что Батай никогда не пренебрегал ежедневным кулинарным ритуалом (котлета из конины на обед). Ещё одним, пожалуй, загадочным ритуалом была поездка членов общества на станцию Сен-Ном-ла-Бретеш (во время пути полагалось медитировать, не сообщая никому о своих ощущениях), откуда каждый из них в полном одиночестве шёл к упавшему дереву (символ внезапно наступившей смерти) и жёг серу.

     Батай утверждал, что на его темени расположен глаз, который смотрит прямо на солнце. Примечательно, что бытующее мнение о том, что третий глаз расположен между бровей, опровергается тем, что давно установлено его истинное местоположение – именно то, на которое указывал Батай. Фактически, на этом же месте у высоко-духовных людей появляется «шишка мудрости», которую можно увидеть на многих изображениях Будды. В отдельных случаях, черепная кость истончается и появившееся отверстие действительно «смотрит на солнце».

     В 1959 году Батай напишет: “Сегодня ничто так далеко не отстоит от меня, как стремление основать религию». Он стал считать, что религия – это только поиск, а не открытие. Поиск в лабиринте безголового бога.

2. Святость трансгрессии. Профанное и Сакральное

Я должен затеряться в более широком пространстве,
где есть силы, превозмогающие ужас.

Жорж Батай

yajnena yajnam ayajanta devah (RV, X.90.16)

“Жертвою боги пожертвовали жертве”

     Роже Кайуа, друг Жоржа Батая, создал свою «люциферовскую науку», которая изучала предмет, истолковывая его на языке, изначально ему чуждом: археологию - на языке астрономии, литературу – на языке психологии и т.д., с целью расширить границы изучаемого предмета, максимально его преобразовав. Так для Кайуа проявлялся «люциферовский дух» даже в такой области, как «диагональные науки». На наш взгляд, этот проект был своего рода попыткой умерщвления «больной» науки, как смертоносная «мысль, доведённая до предела» была шагом к «исцелению» больной философии от себя же самой. Подобным образом и мы осуществим попытку заговорить о жертвоприношении на языке агхоры, о Батае – на языке Чиннамасты, об Эросе – на языке четырёхзначных чисел, о самопознании – на языке Сакральной Ярости. О чём-то мы вовсе не станем говорить, вытесняя иные концепции в ряды «очевидного». Прочие исследователи наследия Жоржа Батая давно дошли до предела в их изучении, нашей же задачей становится не идти за ними вслед, а выйти за положенные разумом пределы, даже если при этом нам придётся отринуть сам разум и тасовать части своего тела, повторяя за Ацефалом ритуальные жесты уничтожения. В том, чтобы слить воедино внутренний опыт Жоржа Батая с нашим собственным, мы видели строгую необходимость, и, делая это посредством текста, мы всегда помним, что «мысль изречённая есть ложь», но если ложе текста станет её смертным одром, мы выйдем за пределы слова, вступая в смерть безглавыми светоносцами.

     Тема жертвоприношения была для Жоржа Батая одной из самых волнующих. Как было сказано выше, принесение в жертву одного из посвящённых, по идее основателя тайного общества «Ацефал», должно было превратить всех участников ритуала в единый организм. Слабость жертвоприношения Батай усматривал в том, что в итоге «оно утрачивало свои свойства и служило для организации особого порядка сакральных вещей, не менее рабски покорного, чем порядок реальных предметов».               Ярость, способная возвысить человека до ностальгии по сокровенности, уступила место покорности, что привело к бинеру пробуждение/оцепенение (сон), вместо того, чтоб вывести за пределы дуального восприятия. Батай указывал, что сильная ярость, та ярость, что в силах пробуждать, не может поддерживаться долго, - отсюда переход ко сну был попросту неизбежным.      Не преодолённый дуализм – причина полагания ярости как негативной силы; дух же становился носителем добра, а материя – зла, соответственно. Для Батая без ярости нет сокровенности. «Если у меня на глазах реальные силы зла убивают моего друга, то их яростью вводится сокровенность в самой активной её форме». Не следует ли обратиться к концепции жестокости (Антонен Арто), необходимой для того, чтобы сделать шаг к реальности? Жестокости, воспринимаемой не профанически, но жестокости, как «жажды жизни, космической непреложности и неумолимости». Основатель крюотического (от фр. cruaute — жестокость) театра употреблял слово жестокость «в гностическом смысле жизненного вихря, пожирающего мрак»; Арто обозначал им «ту боль, что за пределами неотвратимой необходимости, без которой жизнь не может существовать». Жорж Батай не делает ярость сакральной, ибо она и так всегда была таковой, - он осуществляет повторную сакрализацию ярости. Невозможность сохранения её силы, маятникоподобное блуждание от пробуждения ко сну, уничтожают разницу меж порядком сакральных вещей и реальных, и здесь появляется важное уточнение – порядок этот «рабски покорный». Батай говорит о том, что «ценность человеческих поступков перестала подчиняться обретению сокровенности». Масса, низведённая до состояния вещей, - вот что такое человечество в мире промышленности, где царят подмена понятий и двусмысленные полагания.

     Как повернуть сознание к сокровенному (а по Батаю – мифологическому) порядку, если не создать новый миф, который станет мостом в мир трансцендентного? «Нужна большая жертва», - писал Арто, «Необходимо жертвоприношение», - размышлял Жорж Батай, когда «безголовый» бог вошёл в мир, неся в руке собственное сердце. В «Теории религии» говорится: «Слабость всевозможных полаганий религии в том, что они искажены воздействием порядка вещей и не делают попытки его изменить. Религии посредования единодушно оставляли его таким, как он есть, и лишь ограничивали его пределами морали. В конечном счете, принцип реальности возобладал над сокровенностью».

     Поэтому Батай осознал, что нужна иная религия, в основе которой лежал бы принцип освобождения, а он возможен только путём выхода за пределы любой социальной, эстетической, религиозной парадигмы. Иными словами, речь шла о переоценке всех ценностей и, если угодно, жестокости.
     Термин «сакральное» (от лат. sacrum ) был введён Элиаде и вмещал в себя как святое, так и «скверное»; говоря о святости, люди чаще всего упускают то, что «лучшая мыслящая голова Франции», как отзывался о Батае Мартин Хайдеггер, называла областью, где пропадают и сливаются противоположности. Близко к этому подобрался и другой француз, известный как основатель и теоретик сюрреализма, Андре Бретон. Он утверждал, что «существует некая духовная точка, в которой жизнь и смерть, реальное и воображаемое, прошлое и будущее, выраженное и невыразимое, уже не воспринимаются как понятия противоречивые». Похожим же образом святость определял такой неоднозначный автор (и тоже, что примечательно, француз), как Жан Жене, отличавшийся весьма холодным, отстранённым отношением к своему читателю. Батай чётко разделял мир профанный и мир сакральный. Первый есть общество труда, мир, где существуют запреты. Второй – мир богов и праздника, открытый для ограниченной трансгрессии (неограниченную автор представляет лишь в порядке исключения). Оба мира взаимно друг друга дополняют. «Боги, воплощающие сакральное, вызывают трепет у тех, кто их почитает, но те всё же почитают их. Люди, подчиняются одновременно двум импульсам: ужасу, который заставляет отпрянуть, и влечению, которое вызывает зачарованное почтение», - писал Батай. Таков, например, Бхайрава (санскр. «ужасный») – божество, почитаемое многими тантрическими школами в Индии, Непале и Тибете. Такова Кали (санскр. «чёрная») – тёмная Шакти, вызывающая у тех, кто её видит, любовный трепет и ни с чем несравнимый ужас. Следует отметить, что все божества индуистского пантеона амбивалентны, каждое из них, помимо благостного аспекта, имеет аспект, внушающий ужас. Но этот ужас немыслим без экстаза. Разве не это немецкий теолог и историк религии Рудольф Отто понимал под «нуминозным», - откровение mysterium tremendum и mysterium fascinans? Именно из опыта переживания нуминозного возникли все религии.
     Батай упоминает, что через преодоление ужаса к экстазу приходит и буддист, и христианин. Здесь мы хотим обратиться к древней индийской традиции, известной, как Агхора, где идея преодоления является одной из самых важных. Сейчас можно наблюдать следующее: помимо людей, проявляющих здоровую долю любопытства, существует не малое количество тех, кто, не утруждая себя пониманием тантрической философии, берётся выносить поспешные суждения, так или иначе оскорбляющие традицию. В первую очередь это имеет отношение к агхорической практике, суть которой в преодолении двойственного восприятия. Если человеку довольно легко признать божественное в прекрасном, то безобразное, напротив, вызовет у него сильнейшее отрицание и, пожалуй, тот, кто станет утверждать пред ним божественное в куче экскрементов или плоти, подверженной распаду, неминуемо будет обвинён в богохульстве. Таковы особенности бинарного восприятия, свойственного подавляющему большинству. Агхорические же практики направлены на преодоление двойственности, выход на иной уровень восприятия, где воспринимающий и воспринимаемое – суть одно, где более не существует разделения на чёрное и белое, красивое и безобразное, приятное и неприятное. Путь Левой Руки – это путь восторга и экстаза, но, прежде всего, это путь сознательного нарушения стадно-социальных запретов, разрушения староэонных скрижалей и ортодоксальных предрассудков. Батай утверждал, что всё, являющееся предметом запрета, становится сакральным, а характер трансгрессии – это характер греха, и воистину, из французского философа получился бы самый настоящий агхори, окажись он в иных обстоятельствах, но Батай есть Батай, и он говорит, что сакральна даже поедаемая человеческая плоть, ибо это тоже – нарушение запрета. Для Батая сакральным становится воин и охотник, совершившие убийство. Что способно вернуть их в профанный мир? Только покаяние, - христианская идея, вырывающая человека из мира богов в мир труда. Нам сложно найти в себе желание вкусить человеческой плоти, но желание убивать не столь далеко от нас и, как писал Лео Перуц в своей книге «Мастер Страшного Суда»: «Мы носим спящего убийцу в своём мозгу», а тот, кто спит, способен пробудиться. Вопрос в том, что и когда его пробудит, заставив войти в область сакрального. В частых побоищах, из которых состоит наша история, Батай усматривает желание убивать, присущее человеческому существу. Вслед за ним мы ставим знак равенства между сакральным миром и миром ярости, чистой ярости, ни в коем случае не сводимой к бытовому пониманию.

     Насколько трансгрессивной может быть философия? Батай говорит о её холодности и невозможности достичь пределов своего предмета («крайности возможного»), называя философию тяжело больной. Она оказывается, по мнению автора, только «выражением среднечеловеческого состояния, отчуждая себя от крайних проявлений человечества, то есть от конвульсий сексуальности и смерти». Самому Батаю хватило смелости бросить вызов всему, что противилось ярости и всячески уходило от предельных состояний. «Трудно вообразить жизнь философа, который постоянно или хотя бы довольно часто находился бы вне себя», - пишет он.

     Всегда заходить как можно дальше, открывая вершину бытия в своём опыте трансгрессии – вот кредо Батая. Кажется, здесь как раз уместны слова Карла Юнга: «Секрет в том, что лишь тот, кто может разрушить себя, поистине жив». Батай утверждал, что в мире не существует такого способа мышления, который бы не был подвергнут порабощению, нет и языка, кардинально иного, не приводящего нас на ту тропу, откуда мы только что ушли. Батай выделяет неподражаемый язык Фридриха Ницше, к которому «никто не смог приблизиться, исходя из обиходного языка». Философ, чья мысль поистине смертоносна, не признавал никаких пределов, ограничивавших жизнь человека. Батай называл это одной из особенностей Ницше, будучи сам палачом всех пределов. Как бороться с тяжёло больной философией, обернувшийся вокруг себя самой, вбирая сок (сон) своего предмета? «...мысль доведённая до предела, требует жертвоприношения, то есть смерти, самой мысли. Таков, по моему мнению, смысл творчества и жизни Ницше. Нужно в лабиринте мыслей наметить пути, которые через приступы буйного веселья ведут к тому месту смерти, где чрезмерная красота вызывает чрезмерное страдание, где сливаются воедино крики, которых никогда и никто не услышит и бессилие которых при пробуждении мысли, является нашим тайным великолепием», - пишет Батай.
     Не было ничего, что могло остановить Батая, - даже собственная Смерть едва ли могла полагаться за силу, воспрепятствующую его неостановимому путешествию к краю возможного. Если в акте жертвоприношения Батай видел созидание (Super) Homo Totus, коим становились все его участники, то собственная смерть как парадоксальное созидание силой Destructio была высшей точкой его победного невозвращения. Во «Внутреннем опыте» Батай признаётся, что главным для него является «не возродиться». Своим отрицанием «человека» Батай подводит черту под всей философией «слабых»: «Ответ приходит в миг безумия: без казнения как услышать его?» Это даже не «приступ разрушенья» Роже-Жильбера Леконта, метафорически начавшийся, чтоб завершиться в капкане столбняка. Скорее, это ближе к пустотности визионера Домаля, но пустотности как порождения испепеляющего Samadhi:

Я мертв, потому что у меня нет желания;
У меня нет желания, ибо я верю, что обладаю;
Я верю, что обладаю, ибо не пытаюсь делиться;
Пробуя делиться, убеждаешься, что ничем не располагаешь;
Понимая, что ничем не располагаешь, пробуешь отдать себя;
Пробуя отдать себя, убеждаешься, что ты сам ничто;
Понимая, что ты сам ничто, желаешь осуществиться;
Желая осуществиться, начинаешь жить.

Батай, начинал умирать, желая сокрушить само существование.

3. Агхорические медитации Жоржа Батая

     В «Проклятой части» есть одно место, на которое нам хотелось бы обратить внимание читателя. Батай просит представить тибетского монаха, уединившегося посреди горных громад для того, чтобы сотворить «комедию» жертвоприношения. Мы приводим следующий фрагмент, который представляет собой не просто подробное описание ментального принесения себя в жертву, но и является примером того, что названо агхорической медитацией, что ещё раз приводит нас к мысли о бессознательном (над бессознательностью можно поспорить, потому что Батай был неплохо знаком с трудами Элиаде, в частности с «Тантризмом», который он планировал напечатать в издательстве «Минюи») тантризме Жоржа Батая. Итак:

Он не умирает, но после продолжительных медитаций его собственное тело всё отчётливее представляется ему «мёртвой тушей, жирной, аппетитной на вид, огромной – заполняющей собой Вселенную». Потом его видение становится подвижным, он «видит» свой собственный сияющий ум в виде «Разгневанной богини» с черепом и ножом: она отрезает голову его трупу. Эта «богиня» - он сам – в ярости сдирает с него кожу, наваливает сверху кости и мясо, заворачивает и, «обвязав её, как верёвкой, кишками и змеями, раскручивает над головой и с силой швыряет наземь, превратив её вместе со всем содержимым в месиво из мяса и костей». Потом медитирующий «видит», как стаи диких зверей набрасываются на эту добычу и пожирают её всю до последнего куска.

     Не правда ли, впечатляющая визуализация? Батай подытоживает, что это испытание происходит всецело в воображении тибетского отшельника, что ничуть не умаляет полученного результата: «И в экстазе этого ужасного видения всё происходит так, как если бы старик и правда был раздроблен на части». Акт жертвоприношения свершён. Батай просит и нас примерить на себя маску мертвеца, чтобы сквозь «взрыв смеха, причиняющего боль, и рыдания, которое больше нет сил сдерживать» ощутить чувство победы. Победы над страхом.
 
ps3.jpeg

Ацтеки. «Голова мёртвого». Базальт.
Национальный музей антропологии. Мехико

     Здесь мы снова видим не оставлявший Батая мотив обезглавливания, но если при создании нового мифа, на сцене мира показался сначала один Ацефал, то теперь появляется и богиня. И они – суть одно. С ними же отождествляется медитирующий, обезглавливая сам себя, являя наичистейшую ярость.
     Мы не знаем, насколько позволительным будет автору данной работы, неожиданно разрушив один из своих принципов, вдруг заговорить о личном опыте, который неразрывно связан как с Ацефалом, так и с явлением богини, но если тайному обществу «Ацефал» когда-нибудь суждено воскреснуть из забвения, его иконография дополнится образом богини, который был явлен автору во время медитаций на Бхайраву. В 2009 году нам стало известно, что Ацефал пришёл как манифестация Божества. И он пришёл не один. Погрузившись в себя, мы неожиданно оказались идущими по лучу ослепительно белого света, который уходил в бесконечность. По мере того, как мы приближались к чему-то, что, как мы верили, ждёт нас там, из света стала проступать фигура Богини. Бхайрави показалась нам в образе, который мы очень хорошо запомнили. Богиня Чёрного Света и Сакральной Ярости: четырёхрукая женщина, с длинным красным высунутым языком, танцующая на трупе человека-осла. Волосы её – извивающиеся змеи, глазницы – пусты и бездонны. В руках богиня держит: в верхней левой – предмет, на верхнем конце которого молот, на нижнем – широкое лезвие, в нижней левой и в верхней правой руках - по глазу, и, наконец, в нижней правой - отрезанная голова Ацефала; Когда Богиня Чёрного Света и Сакральной Ярости вставляет зрачки в пустые глазницы и обозревает мир, она превращает в камень всё, что должно быть уничтожено во имя наступления великого полдня, и обрушивает свой молот. Лезвие её предназначено для срезания голов, - уподобления Ацефалу тех, кто готовы войти в его лабиринт. Богиня посвящает, но её инициация есть погружение в хаос. Низ живота богини обвит красной ариадновой нитью: сакральность сексуального акта как выход из лабиринта; ацефалический сексуальный акт как противоположность акту профаническому; красная нить: энергия жизни и страсти, связующая Эрос и Танатос, Мужчину и Женщину.
У этой богини есть всё, чего не достаёт Ацефалу:
- Голова,
- Длинный высунутый язык – один из древнейших символов и характеристики его многочисленны, но мы обратили внимание преимущественно на те, что относятся к «предтечам» богини. Достаточно вспомнить изображения Горгоны и Кали.
Высунутый язык как символ красноречия и мудрости. И тут на память нам приходят «слова власти». На них необходимо остановиться. В одной из глав «Египетской магии» Уоллиса Баджа можно прочесть о той роли, которую придавали словам египтяне. Фактически, сила богов во многом зависела от «слов власти», данных им Тотом. Даже умерший способен был победить смерть, зная «слова власти». Поразительны строки древнего текста, приводимые исследователем: «Я призываю тебя, лишённый головы, что создал небо и землю, ночь и день, тебя, сотворившего свет и тьму!» У Ацефала нет головы. Это означает, что он не может произнести слова власти, ибо вместе с головой он утратил и язык.
     Высунутый язык может быть знаком вызова и бесстрашия (скульптуры новозеландских маори), символом защиты от зла (изображения древнеегипетского бога Бэса), демонических и пугающих сил (древнегреческие театральные маски). Вспомним длинный язык Кали, окрашенный кровью её жертв и метровый язык балийской ведьмы Рангды. И не станем забывать о языке как символе женского эротизма.
- Глаза; поскольку богиня держит их в своих руках, а Ацефал часто теряет равновесие (что может говорить о том, что «Шива без Шакти – шава»), богиня может дать ему своё око.
     Таким образом, прямо на наших глазах создавалась новая иконография; иные архетипические образы вбирали в себя элементы уже известных. Рождение нового мифа всегда говорит о том, что сознание человечества переходит на кардинально иной уровень, и « в том божественность, что существуют боги, а не Бог!» (Nietzsche).
     Один из основных вопросов, который задаёт Батай, звучит так: «Как могло так случиться, что повсюду люди, независимо друг от друга совершали один и тот же загадочный поступок, что все они испытывали потребность или видели свой долг в ритуальных убийствах живых существ?» Без преувеличения можно сказать, что от ответа на «последний вопрос бытия» зависело понимание того, кто мы есть на самом деле. Для того чтобы внести ясность, Жорж Батай обращается к трудам французских социологов, уделивших немало внимания изучению жертвоприношений. Нам предлагается задуматься о такой вещи, как строение живых существ, отталкиваясь от идеи единого («коллективного») сознания. Батай намеревался найти ответ в той плоскости, где находились жрецы, но сначала он ставит нас перед новым неожиданным вопросом: «Что происходит с теми, кто хохочет, видя, как падает им подобный? Может ли быть, что несчастье ближнего доставляет нам столько радости?» Между последним вопросом бытия и тем, что был задан позже, проходит тень автора труда «О смехе», Анри Бергсона, сыгравшего особую роль в жизни Батая. Падающий и умерщвляемая жертва становятся взаимозамещаемыми, точно как объединивший людей смех способен заместить сакральную общность. Всюду мы можем заметить чувство зачарованности разоблачением: падение человека показывает нам, как иллюзорна устойчивость, смерть человека – как иллюзорна жизнь. Если мы обратимся к прошлому с целью выяснить, какова связь смерти и смеха, то первое, что нам предстоит сделать, так это осмыслить ритуальное осмеяние смерти. Вспомним «Пляску Смерти» Гольбейна: художник изображает смерть уродливой и смешной. Это ли не попытка победить смехом то, что вызывает в нас страх? Между смехом и смертью лежит напряжение; смех освобождает нас от него, смерть – усиливает тревогу, но в обоих случаях сопричастие порождает общность; общность становится сакральной, когда мы покидает мир труда.

ps4.jpeg
 
Ганс Гольбейн Младший. Старик.
Из серии «Пляска смерти». 1524–1526. Ксилография

     В своей статье «Странный смех погребального обряда» Елена Серова пишет: «Смеялись» язычники на похоронах не веселья ради, а с целью «задобрить» Сакральное (смерть была непонятна, непостижима, а потому воспринималась как вторжение Потустороннего мира). Это была попытка слиться с Сакральным, с его «энергетикой насилия, агрессии, смехового и сексуального неистовства», пропустить его через себя и тем самым избавиться от его разрушительной силы». Серова суммирует свои впечатления от монографии Светланы Лащенко, мы приведем ещё один отрывок, который считаем важным: «...Люди всегда хотели «преодолеть» старение. Однако древние пытались преодолеть его странным, на наш взгляд, способом: убивали тех, кто стал старым и немощным. Принцип был тот же, что и в Спарте: слабым, немощным и больным не место в этой жизни. Но убийство не происходило «в трезвом рассудке». Убивали, как следует из книги Лащенко, опьяненные и распаленные «смехом», с осознанием приобщения к Сакральному, воспринимая свои действия как Жертвоприношение». Вам никогда не казалось, что выражение лица смеющегося человека порой слишком напоминает маски гневных божеств, запечатлевшие огонь сакральной ярости? Смех, которым древние славяне пытались задобрить сакральное, жертвы, что были принесены на кровавые алтари с той же целью, выявляют связь между смехом и смертью, но не отвечают на главный вопрос, заданный Жоржем Батаем. Ацефал вызывал у него смех, ибо был без головы и, одновременно, наполнял тоской. «Мы видим все вещи сквозь человеческую голову и не можем отрезать этой головы; а между тем сохраняет силу вопрос: что осталось бы от мира, если отрезать голову?» - вопрошает Ницше. Вероятно, должен был пройти почти целый век, чтобы ответ был дан. И принадлежит он Батаю. Вселенная, являясь не более чем плодом нашего ума, как совершенно верно считают буддисты, обнажает свою суть лишь в момент уничтожения плода и его причины. Голова, будучи отделённой от тела, более не способна взрастить плод, а значит, жертвоприношение через ритуал отсечения головы, в каком-то роде есть символическое уничтожение иллюзорного мира. Известная всем Копенгагенская Интерпретация квантовой теории была сформулирована Нильсом Бором: «Мир, как он известен науке, не является моделью реального мира, но представляет собой модель человеческого Ума, который создаёт модель реального мира». Отсечение головы есть убийство бога, Демиурга, а «вершина любви к Богу на самом деле является смертью Бога», как утверждается Батаем.

4. Богиня Чёрного Света и Сакральной Ярости. Раскол мира надвое

     Говоря о целях человеческих жертвоприношений, обыкновенно упоминают «теорию дара» (попытку умилостивить богов), «кормление» умерших предков, знак преклонения перед божеством, использование мощного выброса энергии в магических целях; «человеческие жертвоприношения в языческой Уппсале также ставили целью возрождение космоса и укрепление королевской власти», - как пишет Элиаде. Цель могла быть и посвятительно-мистериальной, и искупительной. Вернёмся к тайному обществу «Ацефал» и идее её основателя– принесению в жертву одного из посвящённых, - которая так и не была воплощена, ибо если жертву найти было не столь сложно, то с поиском жреца дело обстояло совсем иначе. Ритуал жертвоприношения должен был исторгнуть жертву из профанного мира и водворить её в суверенный мир богов, дабы она не была сведена к вещи и сохранила свою сокровенную природу. Исследователи тайного общества «Ацефал» по какой-то причине проходят мимо Эроса, замечая только брата его – Танатоса, совершая, по нашему мнению, серьёзную ошибку, - как смерть, так и сексуальность были для Батая эквивалентными материями, в которых проявляла себя сакральная ярость. «В некотором смысле труп – совершеннейшее утверждение духа. В непоправимом бессилии и отсутствии мертвеца проявляется сама сущность духа, так же как вопль убиваемого есть высшее утверждение жизни», - пишет Батай, тем самым делая смерть силой не только разрушающей, как принято полагать, но и халкионической (от греч. «халкейо» - «ковать, быть кузнецом»). Да, была идея. Была решимость её осуществить. Не было жреца. Но сообществу «Ацефал» был нужен не жрец, а Жрица. Та, что воплотила бы в себе Богиню Чёрного Света и Сакральной Ярости. Ею могла стать Мария де Нагловская, основательница парижской школы сексуальной магии «Золотая стрела». Тех, кому интересны биографические факты жизни Нагловской, мы отсылаем к соответствующим литературным источникам, сами же продолжим начатое, - Нагловская действительно могла стать воплощённой Богиней Чёрного Света и Сакральной Ярости, обезглавившей Ацефала; и поскольку они – суть одно, проявление единой силы, это обезглавливание следует полагать в какой-то степени актом не столько ритуального убийства, сколько – самоубийства. Известно, что в «Золотой стреле» практиковался ритуал Испытание Повешенного. Далее цитируется по книге «Демоны плоти» Зинаиды и Николаса Шреков:

Определенно, самым противоречивым ритуалом в запутанной литургии Нагловской являлось Испытание Повешенного, в котором адепты-мужчины подвергались сексуальной стимуляции, потом высказавших добровольное желание вешали, и те теряли сознание в состоянии контролируемой полу-асфиксии. Когда сексуальный маг-мужчина плавал в психической прострации, что у Нагловской называлось «воспарить над всеми соблазнами», одна из лично ею посвященных последовательниц садилась на член, эрегированный в результате вызванной у мужчины асфиксии. Затем петлю на его шее ослабляли и, возвращаясь к сознанию, он испытывал то, что в своей книге «Свет секса: ритуал сатанинской инициации» де Нагловская описывала как «взрывное проникновение в блистательную женщину в утонченный момент священного коитуса.
     По правилам данного ритуала мужчина не эякулировал, задерживая в себе собственное семя. Адепт, переживший такую процедуру, преображался, как говорила де Нагловская, в «утонченного безумца тайных доктрин… нового человека». Что это конкретно за тайные доктрины, она не уточняла; как ни печально, это очень характерно для подчас причудливого и нарочито туманного стиля де Нагловской.
     Испытание Повешенного представляется сакрализацией довольно распространенного сексуального фетиша аутоэротической асфиксии. Многие из мужчин-поклонников этой, подчас заканчивающейся фатально, практики мастурбируют в процессе самоповешения, рассчитывая довести до максимальной точки остроту оргиастического наслаждения, приурочив оргазменную кульминацию к моменту измененного состояния сознания, которое предшествует собственно потере сознания. Испытание Повешенного, как его проводили адепты де Нагловской, претворяло в жизнь сложную совокупность сексуально-магической инициации, цель которой составляло перерождение мага в «Мессию» – вариант эротического самообожествления, созвучный задачам Пути Левой Руки. Часть магической теории, лежащей в основе Испытания Повешенного, Нагловская объяснила в 1934 году в брошюре «Таинство Повешения: сатанинская инициация в соответствии с доктриной Третьей Эпохи Троицы». Однако воспоминания ее учеников показывают, что истинный смысл своей сексуальной доктрины она сообщала лишь непосредственным слушателям».

     После смерти Марии Нагловской школа «Золотая стрела» перестала существовать, та же участь постигла и тайное общество «Ацефал». Нас занимает вопрос, что могло произойти, пересекись пути Батая и Нагловской, т.е. соединись Ацефал с Верховной Жрицей Храма в хищном сплетении дьявольского Эроса и всесокрушающего Танатоса? Ритуальному убийству «Ацефала» не хватало той инициатической сексуальности, что была у «Золотой стрелы». Красная нить, обвивающая бёдра и низ живота Богини Чёрного Света и Сакральной Ярости приготовлена для шеи будущего «Мессии», готового пройти Испытание Повешенного.
     Эротический экстаз уподоблялся Батаем предвкушению смерти, сексуальность он считал не больше, не меньше, как началом и истоком человека. Она была тем, что «больше всего противилось низведению человека до состояния вещи», это – область Sacrum, в которой лучше всего познаётся отличие обычной сексуальной деятельности от L`erotisme. Эволюция последнего всегда шла параллельно с эволюцией «скверны»; десакрализация обоих привела к уподоблению их «злому» и «отрицаемому». Чистая ярость, нарушающая запрет, становится единственным доступом к сакральному. Необходимо совершить «грех» (поступок, считающийся таковым в рамках христианской парадигмы), чтобы вторгнуться в мир богов. «Бог – ничто, если он не есть превозможение Бога во всех направлениях – в сторону вульгарного бытия, в сторону ужаса и скверны; наконец, в сторону ничто…» - пишет Жорж Батай. Однако наступит время, когда «человек должен рассчитывать на что-то более веское, чем ничто». Трансгрессия Батая есть жест (дополняя определение Фуко), обращённый не «на», а «за» предел пределов, где нет уже ни Ацефала, ни лабиринта. Трансгрессия, берущая своё начало в ярости, в «жизненном вихре, пожирающем мрак», по Батаю, безмолвна. И она оказывается сильнее страха потерять голову. У Бальмонта есть потрясающей глубины строки: «В начале, если было начало, было Безмолвие, из которого родилось Слово по закону дополнения, соответствия и двойственности». То есть, следует говорить о появлении слова как причине возникновения двойственности. Батай преодолевает и слово, и двойственность, погружаясь в обезглавленную немоту ярости.
     Учение Марии де Нагловской о Тройственном Божестве (Отец, Сын, Мать) заслуживает большого внимания, поскольку концепция смены Эонов, согласно ему, предстаёт в ином виде, чем, скажем, у Алистера Кроули (Эон Исиды, Эон Осириса, Эон Гора). По словам Нагловской, Сын двойственен, «он борется с противником единосущным его натуре – Сатаной» и только Мать «есть возвращение к Началу после окончательной битвы и примирение в Сыне двух его противоположных натур - христианской и сатанинской». Цель Матери виделась Нагловской в том, чтобы остановить Битву между Христом и Сатаной. Нагловская провозглашала религию Третьей Эпохи, Религию Матери.
     «Я подготавливаю событие, которое, по всей вероятности, расколет историю надвое – до такой степени, что у нас появится новое летоисчисление: до и после 1888 года», - писал Ницше. Нередко он приводил эту дату, что само по себе не может ускользнуть от внимания исследователя. Что если на миг предположить, что новый Эон начался не в 1904 году, как утверждал Кроули, а именно в 1888 году? Гипотеза тем и хороша, что не претендует на положение аксиомы. Мы предлагаем проанализировать некоторые числовые соответствия, вне каких-либо традиций. Отправными точками для нас станут 1888 и 2006 гг. О второй дате следует сказать подробнее, и мы заранее предупреждаем читателя, что не имеем задачи убедить его в своей правоте, - у всех будет возможность установить истинность или ложность нами сказанного в строго отведённый для этого срок. В 2006 году произошло событие, которое мы обозначим как пробуждение (или, лучше сказать, прозрение Демиурга, Иалдабаофа). Мы позволим себе не разглашать то, каким образом была получена эта информация. В нашей парадигме ему тождественен египетский Сет, чья Битва с Гором имеет место быть здесь и сейчас. Пробуждение Демиурга ознаменовало её начало. В книге "Легенды о египетских богах" Уоллис Бадж пишет: "...согласно легенде, предоставленной в Четвертом Папирусе Сальве, битва между Гором и Сетом началась в двадцать шестой день месяца Тота и длилась три дня и три ночи". Иными словами, битва продолжалась ровно 72 космических часа или 216 лет по часам человеческим.
     Следовательно, начавшаяся битва продлится то же самое время, потому прибавим 216 к 2006 и получим год завершения битвы – 2222. Это время перехода человечества в Эон Матери, о котором возвестила Мария де Нагловская.
     Продолжительность Эона Гора, таким образом, составит 334 года, что следует из подсчётов:
Число лет, прошедших с воцарения нового Эона до момента пробуждения Иалдабаофа вычисляется: 2006 – 1888 = 118; Длительность Эона Гора, таким образом, составит (118 + 216) = 334 года (возможно, кто-то обратит внимание, что число 334 лишь на единицу отличается от числа Хоронзона – 333).
    Через 16 лет после того, как Ницше провозгласил возможность нового летоисчисления, Кроули получил «Книгу Закона» и, вероятно, как раз в 1904 Эон Гора вошёл в силу, тогда как предыдущие 16 лет были неким «выходом из транса», из метафизический задержки. Мы уточним, какие события происходили в течение этих лет. Вот некоторые из них:

1888 Лондон потрясли убийства Джека-Потрошителя.
1889 родился Адольф Гитлер.
1894 год. 25 июля — родился Гаврило Принцип, сербский террорист, покушение которого на наследника австрийского престола стало поводом Первой мировой войны. 
1898 год Испания объявляет войну США.
1899 началась Филиппино-американская война, а спустя несколько месяцев – и англо-бурская война.
1900. Умер Фридрих Ницше.
С 13 марта разница между юлианским календарём («по старому стилю») и григорианским календарём («по новому стилю») равна 13 дням.
4 января — в России в области вокруг Тифлиса землетрясение разрушило 10 деревень. При этом примерно 1 000 людей погибли.
8 марта — основанный Людовиком XIV французский национальный театр Comedie-Francaise сгорает до наружных стен. Среди человеческих жертв — также 22-летняя актриса Яна Энрайот. 29 декабря открывается новое здание.
28 мая — В Португалии, Испании, Алжире и в некоторых штатах США наблюдалось полное солнечное затмение.
29 октября — При взрыве химической фабрики в Нью-Йорке погибли почти 200 человек.
6 марта — в Бремене было покушение на императора Вильгельма II, которое совершил рабочий Дитрих Вайланд. В результате император был тяжело ранен в голову.
4 апреля — на Брюссельском вокзале совершено неудачное покушение на Альберта Эдуарда, принца Уэльского.
29 июля — король Италии Умберто I погиб при покушении анархиста Гаэтано Бреши в Монце. Виктор Эммануил III наследует его трон.
1 августа — Ленин покидает Россию, начинается его 5-летняя женевская эмиграция.
1902 год 8 мая — извержение вулкана Мон-Пеле (Мартиника), приведшее к гибели около 20 000 человек;
1904 год. Кроули получает «Книгу Закона».
Этот же год отмечен как начало Русско-японской войны.

    Куда как более загадочна роль, что отводится в этой Битве Матери. Согласно словам Нагловской, она остановит Битву и примирит Христа и Сатану. Не станем ни на миг забывать, что Отец, Сын и Мать являются Тремя аспектами единого Божества. Манифестация Богини, которая была нам явлена, неизбежно подводит нас к пониманию того, что в настоящий момент все мы являемся свидетелями (и участниками) Великой Мистерии.

5. Жертвоприношение как ключ к самопознанию

     Древние верили, что голова и волосы содержат не только жизненную силу человека, но и являются хранилищем его духовной сущности, которая возрождалась в новом теле после того, как старое было поглощено смертью, поэтому потеря как волос, так и головы казалась им одинаково опасной. Батай меньше всего хотел вернуться, - его желанием было невозвращение из края возможного. Чтобы ступить за грань невозвращения, нужно было стать Ацефалом, войти в бесконечный лабиринт, свершив жертвоприношение, само-казниться, само-устраниться. Этот ритуал имел для Батая и членов тайного общества ещё один смысл, пожалуй, наиважнейший – жертвоприношение было ключом к самопознанию, к полному, тотальному переживанию своей истинной природы. Но только последующее принесение в жертву себя самого выводило за пределы даже изначальной природы, парапракрити. Если сакральное убийство одного из посвящённых позволяло жрецу приблизиться к смерти, то в тот самый момент, как он занимал его место, происходило его абсолютное вхождение в смерть. Более не существовало никаких приближений и отступлений. Только тотальное яростное вхождение в смерть.
     Авторы исследования о Чиннамасте, одной из Десяти Махавидий, приводят интересные сведения об обряде ритуального самоубийства практиковавшегося в Древней и Средневековой Индии:

На одном изображении из Виджаянагара (Андхра-Прадеш) мы видим хитроумное устройство, специальную машину, предназначенную для совершения этого акта: она представляет собой нечто вроде гильотины, но рычаг, с помощью которого она приводится в действие, находится в руках человека, приносимого в жертву. Когда жертва нажимает на рычаг, лезвие ножа опускается на шею и голова скатывается прямо к ногам божества, перед которым происходит акт жертвоприношения. На изображении по обеим сторонам от главной фигуры мы видим двух женщин, вероятно – жен человека, совершающего atmayajna; также там присутствует мужская фигура, статус которой не ясен – вероятно, это раб, помогающий в осуществлении ритуала. Существенно то, что, несмотря на присутствие других людей, адепт именно сам, собственной рукой должен совершить решающее движение.

     Исследователи склонны придавать этому ритуалу смысл благодарения божества или попытку выторговать у Бога Смерти жизнь другого человека, пожертвовав свою собственную. Мы бы назвали это упрощённым пониманием и осмелились выдвинуть другую версию: совершающий ритуальное самообезглавливание, уподоблял себя божеству, становясь как жертвенной пищей, так и тем, кто, казня себя, её же и вкушает. Сей акт показывает, как жрец и жертва, убийца и самоубийца, человек и бог сливаются в пламенном остром единстве, мгновенно выбрасывая себя из мира вещности. На этом уровне более нет Другого, нет разделения на субъект и объект. С нажатия на рычаг не начинается Песнь Смерти. В этой кратковременной вспышке заключено всё – предел и моментальный «переход за».
     Жертвоприношение, по Батаю, не подразумевало собою жеста, обращённого к Богу, больше того – оно вообще не полагало никакого субъекта, оно изымало жертву из мира профанного, возвращая её в мир сакральный. Для Батая в принципе не существовало «Верховного Божества». 

        Бельгийский художник Антуан Жозеф Вирц практически не знаком даже искусствоведам. Всю жизнь этого мастера занимала тема смерти, но сейчас мы желаем обратить внимание читателя на работу, одно название которой способно вызвать большой интерес – «Что видит голова гильотинированного в первые три момента после казни». Картина стала причиной обвинения Вирца в помешательстве.

ps5.jpeg
 
Last Thoughts and Visions of a Decapitated Head, 1853

     Вирц, не обращая внимания на слухи, которыми обыкновенно кормится толпа, свёл дружбу с врачом брюссельской тюрьмы, что, как считал художник, могло привести его к ответу на вопрос: «Сколько длится процесс умирания, когда голова уже отделена от тела, имеются ли в этой голове ещё какие мысли?» Но вскоре стало ясно, что врач может снабдить художника исключительно анатомическими сведениями, но как проникнуть в тело казнённого, как добыть ответ на сакральный вопрос, никто не знал. Вирцу определённо везло, поскольку как раз вовремя в Брюссель приезжает доктор В., одноклассник нового друга художника, имеющий опыт гипнотической практики.
– Я смогу ввести Ваше сознание в оболочку преступника, стоящего на эшафоте, – пообещал доктор Вирцу. Возьмите своего секретаря, а я возьму своего с тем, чтобы они независимо друг от друга вели эксперименты. По рукам?
– А я не умру? – в голосе художника, как он ни старался, проскользнула тревога.
– Вот этого я не знаю, – честно признался гипнотизер…
Доктор и Вирц вместе с секретарями устроились внизу эшафота, чтобы, с одной стороны, не будоражить публику, которая пришла посмотреть на казнь, а с другой, чтобы видеть голову казненного, которая должна была упасть в корзину. После чего доктор «усыпил» художника, внушив ему «войти в «шкуру» преступника, следить за всеми его мыслями и чувствами и громко высказывать размышления осужденного в ту минуту, когда топор коснется его шеи.
Вирц тотчас же уснул. Вскоре палач привел преступника. Его положили на эшафот под топор гильотины. Тут Вирц, содрогаясь, начал умолять, чтобы его разбудили, так как испытываемый им ужас невыносим. На эти мольбы доктор не стал обращать внимание.
 
ps6.jpeg  
 
Guillotined Head, 1855

Еще мгновение, и голова покатилась в корзину.
– Что вы чувствуете, что вы видите? – спрашивает доктор.
Вирц корчится в конвульсиях и стонет:
– Удар молнии! Ах, ужасно! Она думает, она видит…
– Кто думает, кто видит?
– Голова… Она страшно страдает… Она чувствует, думает, она не понимает, что случилось… Она ищет свое туловище… ей кажется, что туловище за нею придет… Она ждет последнего удара – смерти, но смерть не приходит…
В то время как Вирц произносил эти страшные слова, оба секретаря и доктор внимательно смотрели на голову казненного. Артерии еще пульсировали в том месте, где их перерезал топор.
Доктор продолжал спрашивать:
– Что вы видите, где вы?
– Я улетаю в неизмеримое пространство… Неужели я умер? Неужели все кончено? О, если бы я мог соединиться со своим телом! Люди, сжальтесь над моим телом! Люди, сжальтесь надо мною, отдайте мне мое тело! Тогда я буду жить… Я еще думаю, чувствую, я все помню… Вот стоят мои судьи в красных мантиях… Моя несчастная жена, бедный мой ребенок! Нет, нет, вы меня больше не любите, вы покидаете меня… Если б вы захотели соединить меня с туловищем, я мог бы еще жить среди вас… Нет, вы не хотите… Когда же это все кончится? Разве грешник осужден на вечную муку?
При этих словах Вирца присутствовавшим показалось, что глаза казненного широко раскрылись и взглянули на них с выражением невыразимой муки и мольбы.
Спустя секунды художник заснул окончательно и перестал отвечать на вопросы своего «мучителя». Он, естественно, остался жив и создал свою страшную картину…» (Юрий Москаленко)
 
ps7.jpeg
 
Death mask of Wiertz

     Бесценный и, как сказал бы Жорж Батай, «внутренний» опыт Вирца, даёт нам возможность понять, что, даже отделившись от тела, голова на какое-то время сохраняет способность осознавания. Здесь вступает в свои права одно из важнейших понятий в философии Батая – непрерывность, известное ещё со времен Аристотеля, но французский философ пошёл дальше и открыл непрерывность как «агрессивную силу «ярости», которая высвобождается в религиозных обрядах и деяниях». Можно провести аналогию между Violence, яростью, как она есть, и сакральной субстанцией, носящей у древних меланезийцев, народов онтонг-ява, вогао и др. название мана (вакан – у сиу, аренда – у ирокезов, мегбе – у африканских пигмеев, петара - у даяков). Батай обнаружил, что весь религиозный опыт человека par excellence сводится к его стремлению к возврату в имманентную непрерывность; а для этого религии нужен был не Бог, а Смерть Бога, не молитва, а Ярость! Коитус возвращал непрерывность, свергая идею обособленности, отдельности каждого существа, но «для нас, существ дискретных, именно смерть означает непрерывность бытия», - говорит Жорж Батай, для которого непрерывностью по-настоящему обладал только мёртвый, труп. Практически те же слова мы читаем у Джиду Кришнамурти: «Непрерывность — это гниение, распад, и существует жизнь только в смерти». Только с её приходом появляется континуальность, - с изъятием человека из профанного мира, где он мог быть сведён к состоянию вещи. Смерть есть глубокая имманентность, акт жертвоприношения есть чистая трата энергии, энергии в непрерывной циркуляции. Жертвуя, одаривая, Батай - истреблял. Это «всё равно, что бросать уголь в печь». Опыт Вирца ценен уже тем, что позволяет нам познать падение в непрерывность, увидеть вспышку всё ещё жадного до жизни сознания, противящегося умиранию, но – не смерти. Мы можем наблюдать возврат в непрерывность, destructio дискретности. Сознание Вирца, введённое в оболочку казнимого, стёрло границу между «я» и «другим», подобно тому, как любовное слияние преодолевает отдельность индивидов. Батай был убеждён, что самопознание возможно только благодаря созерцанию собственного умирания, но чтобы это стало возможным, человек должен умереть ещё при жизни. «Вот почему следовало бы, чтобы любой ценой человек жил в тот момент, когда поистине умирает». Какую цену заплатил «казнимый» Вирц, мы не знаем, но можно полагать, что плата превышала все ставки, ибо ему суждено было стать Ацефалом и выжить.
     По мнению Жоржа Батая, бытие обретало могущество, только достигая небытия, и философ превратил свою жизнь в непрерывное умирание, в непрестанную трату. Природа смерти была для него неотличимой от природы света. Как свет, так и смерть, были (у)тратой, чуждой идее бережливости. С.Л.Фокин так пишет об этом: «Человек, отражая смертный свет, есть зеркало смерти, точно как вселенная – зеркало света. Батай отождествляет свет и смерть, свет и вселенную: из чего вытекает, что человек, умирая, сливается со вселенной. В этом, собственно говоря, и заключается смысл жертвоприношения: его участники, утрачивая границы индивидуальностей, сплачиваются со вселенной». Когда Лаура (Колетт Пеньо) умирала на глазах своего возлюбленного, Жорж Батай находился во власти непередаваемого ужаса, ибо лицо умирающей напоминало ему «пустое, полубезумное лицо Эдипа». Это явление, unio mystica et physica, сгорающей в костре агонии плоти и ворвавшегося в чувственный мир лика самой Смерти, никогда так и не стёрлось из памяти Батая. «Мир рушился на моих глазах, отнимая у меня последние силы», - скажет Батай, добавив, что «всё кругом проклято». Философия подвергается распаду, когда край возможного достигнут. Лицо Лауры было озарено не только светом смерти, -  перед тем, как умереть, она явила перед Батаем лик Богини Чёрного Света и Сакральной Ярости. «Мне предстоит вступить в такое «царство», куда сами цари вступают сражёнными молнией», - это признание Батай сделал в октябре 1939 года. В своей самой личной книге «Внутренний опыт», в главе под названием «Казнь», он показал, как человек достигает крайности возможного.
     Батай призывал похоронить мысль заживо, ибо слова, концепции, определения виделись ему тем, что всё более порабощало его сознание. И слово «тишина» есть шум, и слово «уничтожение» есть всё ещё присутствие. Во «Внутреннем опыте» он пишет: «Поскольку рабство рассудочных форм продолжает усиливаться, жертва, на которую нам надлежит пойти, превосходит жертвы наших предшественников. Уже не нужно заглаживать дарами злоупотребления человека в отношении растений, животных, других людей. Сведение человека как такового к положению раба чревато сегодня (впрочем, уже давно) некими последствиями политического характера (легче покончить со неупотреблениями, чем вывести их религиозные следствия). Но крайнее злоупотребление разумом, на которое в недавнее время пошел человек, обязывает его к последнему жертвоприношению: человеку надлежит отринуть разум, рассудочность, саму почву, на которой он держится. Бог должен умереть в человеке - в этом вся глубина ужаса, в этом гибельная для человека крайность». Поэт приносит в жертву слова, тем самым извлекая их из профанного мира. Но не только! Сакральность поэзии ещё и в том, что поэт создаёт «некое топическое событие, «сообщение», ощущаемое как нагота. – Это самоизнасилование, обнажение, сообщение другим того, что является смыслом твоего существования», как писала Колетт Пеньо. Батай разгадывал этот мир как загадку, медитируя (сам он наделял свои медитации эпитетом «тяжкие») на его парадоксы. Автор дошёл до крайности возможного, осознав, что загадка неразрешима. Человек призван быть безответным самоказнением, мир – неразгаданным парадоксальным единством во множественности. «Мой опыт божественного столь безумен, что надо мной будут смеяться, если я вздумаю говорить о нем», но Батай говорит, отдавая себе отчёт в том, что власть слов ещё слишком сильна. Его опыт подобен казни. Повторить его нельзя, --- сей опыт непостижим и отрицает всякую возможность «стать Батаем». Вполне осознанно он отказывался от возможности быть счастливым и спасённым, ибо это предполагало бы страх перед страданием и желание его избежать, слабость, присущую человеческому существу, для которого подступы к краю возможного невидимы, ибо увидеть чёрный свет и не ослепнуть может только желающий казни. «Прежде всего, следует знать, что на краю возможного все обрушивается: рушится само здание разума, в миг немыслимого мужества рассеивается вся его величественность; из этих руин поднимаются шаткие останки, им не успокоить чувства смятения. Бесстыдно и тщетно кого-то обвинять: так было нужно, ничто не может устоять перед необходимостью двигаться дальше. Иной, если потребуется, заплатит безумием». Батай не испытывал страха перед страданием, он мог и хотел быть разорванным, расчленённым своим внутренним опытом. Если человек полагает, что достиг края возможного, но при этом остаётся жить, ему нельзя останавливаться. Всё, что он должен – это продолжать себя казнить. Здесь Батай не согласен на компромиссы. Завершение его внутреннего опыта – КАЗНЬ. Сам же опыт – лишь экстаз пред пустотой.

6. 6000 футов по ту сторону человека и времени

Я играю с глыбами, которые раздавили бы любого смертного…
Ибо то, что мне предстоит совершить, - ужасно во всех смыслах
этого слова: я выдвигаю своё страшное обвинение не против
кого-то в отдельности, но против человечества в целом.

Фридрих Ницше

…око Заратустры…

Фридрих Ницше

     Взглянуть на Диониса и не сойти с ума - дано немногим. Чаще всего смельчакам достаётся жребий Эврипила, легендарного предводителя фессалийских воинств. Вячеслав Иванов в своей работе «Ницше и Дионис» говорит, что в этом боге «жертва и жрец объединяются как тождество». Подобным же образом в фигуре Ацефала объединились смерть и жизнь, преступление и невинность. В создании нового мифа лежала идея преодоления раздвоенности, но, ни Батай с его ацефалической жаждой отринуть Единое, ни Фридрих Ницше, не сумели достичь этого объединения. Но, безусловно, что ницшеанский Заратустра, в отличие от Ацефала, стремился выйти за пределы добра и зла затем, чтоб обрести Единство. Предлагаем остановиться на Ницше и попытаться проникнуть в его «святая святых», куда не допускался никто. Анализируя его письма, трудно не заметить, что философ часто вскользь упоминает о некоей высшей и тайной цели, ради которой он остаётся жить и готов преодолевать любые страдания. Иной раз кажется, что он только для того и проговаривался своим адресатам, чтобы один из них вдруг поразил его тем, что знает, какую цель преследует Ницше. Жизнь его, «спрятанная под спуд», была подчинена единственной задаче, на которую философ мог лишь призрачно намекать речами об обязательном освобождении от всех цепей, за которым должно следовать освобождение даже от самого освобождения, упоминаниями об алхимическом фокусе и стремлении объединить все слабые и сильные стороны его натуры, разговорами о победе как о «превращении в золото и пользу высшей пробы» всего, что составляет суть его философии. В «Заратустре» выразилась вся его сущность, «какой она будет, когда он однажды сбросит с себя всё своё многопудовое бремя». Малейшие попытки свернуть с пути обходились Ницше слишком дорого. Часто его одолевали сомнения, достоин ли он возложенной на него цели, силы подрывались осложнениями его недугов; Ницше отдавал себе отчёт в том, что пока он далёк от своей Золотой Звезды, от того Заратустры, что был его истинным Я и ожидал прихода Сверхчеловека. Он так же знал, что являет собой клубок змей и это заставляло философа ощущать свою совесть нечистой. Ницше признавался: «О тяжести задачи, которая на мне лежит, не имеет представления никто». Можно долго говорить о том, что пророк, мечтавший расколоть историю человечества надвое, был донельзя противоречив, и все заветы Заратустры были им если не нарушены, то точно проигнорированы, но разве мог он, будучи измучен постоянными болезнями («сильными из возможных средств для того, чтобы призвать меня к самому себе»), помышлять о том, чтобы «жить как Заратустра», когда повторяющиеся приступы приковывали его к постели на целые дни и вынуждали быть затворником? «Заратустру» он называл преддверием к чему-то, что станет началом новой Истории, нового Эона. Ницше не был ни Заратустрой, ни Сверхчеловеком, однако Ницше стал мостом, по которому Сверхчеловек вошёл в мир. Но вошёл с чёрного хода. Пройти по этому мосту нужно танцуя; пройти, примирив все противоположности внутри себя самого, пройти над Бездной, в которую упал Ацефал, потеряв равновесие. Ницше хотел не пересечь бездну, а только выстроить мост. Печальны строки, которые можно прочесть в его «Утренней Заре»:

Все эти отважные птицы, улетающие ввысь и вдаль, однажды просто не смогут лететь дальше, опустятся где-нибудь на мачту или голую скалу, - и притом будут еще благодарны за это жалкое пристанище! Но кто посмеет заключить из этого, что перед ними не лежит беспредельный, свободный путь, и что они залетели так далеко, как только можно залететь! Все наши великие учителя и предшественники останавливались в конце концов, а поза человека, остановившегося в изнеможении - не самая благородная и привлекательная; то же случится и со мной, и с тобой! Но что нам до этого? Другие птицы полетят дальше! Наше предчувствие и вера в них влечет нас за ними, возносится над нами и нашим бессилием в высоту, смотрит оттуда вдаль и предвидит стаи других птиц, более могучих, чем мы, которые будут стремиться туда же, куда стремились и мы, и где пока виднеется одно только море, море и море!

Но куда же мы стремимся? Или мы мечтаем перелететь через море? Куда влечет нас эта могучая страсть, которая нам дороже всех наших радостей? Отчего именно в этом направлении - туда, где до сих пор исчезали все светила человечества? Не скажут ли однажды и про нас, что мы тоже, направляясь на запад, надеялись достигнуть Индии, но что судьба обрекла нас на крушение в бесконечности? Или же, братья мои? Или?

     Ницше строил мост для других птиц, но однажды сам пошёл по нему. Дальнейшая судьба философа нам хорошо известна. Этот тот случай, когда внутренний сосуд лопается подобно стеклу от чрезмерного накала. Он, кто дерзнул покуситься на христианство, сознавал, что в этом он опередил даже Вольтера, и все муки, которые ему выпали, были необходимыми средствами «для того, чтобы призвать его к самому себе». Можно допустить смелое предположение, что свою задачу Ницше выполнил, именно поэтому в 1888 году, незадолго до наступления безумия (?), он написал, что «всё удалось, с самого начала – всё образует единство и хочет единства». Но не было единства внутри самого Ницше. И финал был очевиден.

     А что же Батай? Фактически, он отвергал саму идею единства, человек для него характеризовался, прежде всего, своей «разорванностью»; снятие конфликта, таким образом, попадало под категорию «нечеловеческого». Батай старался умозаключать, находясь «по ту сторону», но, обнаруживая противоположности, он, в отличие от одного из своих оппонентов, Андре Бретона, не примирял, а сталкивал их, вследствие чего гармония была невозможна. Стремление найти ту точку, в которой противоположности сходятся, Батай, ярый противник идеализма, объяснял тоской по утраченным идеалам. Хотелось бы заметить, что поводом к созданию общества «Ацефал» стала утрата мифа. Вновь вернёмся к мысли Карла Юнга: «Среди так называемых невротиков много таких, кому в другие эпохи невроз бы не грозил – то есть людей, страдающих раздвоенностью. Если бы они жили во времена и в среде, где человек всё ещё был соединён посредством мифа с миром предков, а через него с природой, по-настоящему переживаемой в опыте, а не просто наблюдаемой извне, они были бы избавлены от этой внутренней раздвоенности. Я говорю о тех, кто не способен выдержать утрату мифа. Эти жертвы психической раздвоенности нашего времени являются лишь «факультативными» невротиками; внешние признаки болезни исчезают вместе с исчезновением пропасти, отделяющей их «я» от бессознательного». Тем любопытнее становится замысел Жоржа Батая. Занявшись созданием нового мифа, который, как теперь известно, избавил бы от психической раздвоенности, послужив своего рода мостом между «я» и бессознательным, «папа» Ацефала всячески открещивается от возможности снятия конфликта, упорствуя в том, что человек есть «разорванность». В этом его отличие от Ницше, который сознательно стремился к единству. Эта идея красной нитью проходит через все его письма и труды, и даже, как любят замечать исследователи, его противоречивость ни в коей мере этой идеи не опровергает. «Я противоречу и, несмотря на это, я – противоположность духа отрицания…», - писал Ницше.

     Философ переоценки всех ценностей сравнивал свой труд «Так говорил Заратустра» с проломом в будущее. Он отнюдь не тешил себя иллюзией, что книгу поймут и оценят, напротив, Ницше нередко высказывал своё пожелание быть понятым превратно, но, не удивляясь ложным толкованиям своих идей, он, тем не менее, приходил в дурное расположение духа, когда тот или иной человек извращал его понятия. В особенности это касалось «сверхчеловека», и мы позволим себе процитировать несколько строк из письма к Мальвиде фон Мейзенбург (20 октября 1888 г.): «…всякий серьёзный читатель моих произведений должен знать, что тип человека, который не вызовет у меня отвращения – это как раз противоположность добрым кумирам прошлого, во сто крат ближе типу Цезаря Борджиа, чем Христа». Ницше был вынужден обрывать связи с людьми, находящимися в заблуждении относительно того, кто он есть. «Заратустра» стоил ему дорого: полная изоляция и одиночество, обреченность на непонимание и нападки, состояние постоянного нервного истощения и, как следствие, постоянные телесные муки. Ницше понимал, что, создавая нечто бессмертное, можно погибнуть, но даже если этого не происходит, предстоит суровая расплата. Четыре года ушло у него на создание «Заратустры». Ницше сочинял его во время прогулок, находясь в состоянии божественного вдохновения, «как если б каждая фраза была громко и явственно продиктована». Вдумаемся в эти строки: «…я бежал прочь в горы, и там, в маленькой лесной деревушке, возник первый набросок – примерно треть моей книги, тогда ещё носившей заглавие «Лемех»[1]. Затем по просьбе моей сестры я возвратился в Байройт, но теперь я уже владел собой, чтобы выносить трудно выносимое – молча, не открываясь никому! Сейчас я отряхиваю с себя всё, что не имеет ко мне отношения: людей – как друзей, так и врагов, - привычки, удобства, книги; я буду жить в одиночестве многие годы, покуда снова, как философ жизни, созревший и устоявшийся, не буду иметь права вступить в круг людей», - пишет Ницше в июле 1878 года Матильде Майер. Не напоминает ли это первую главу книги «Так говорил Заратустра»? Через 10 лет пророк покинул горы и спустился к людям, чтобы учить их о сверхчеловеке. Многих вводят в заблуждение его слова о верности земле. Крайний аскетизм, заставляющий пренебрегать земным в пользу духовного, ведёт к половинчатости, - вот против чего восставал Заратустра. Его орёл и змея есть союз, символ единства воздуха и земли, духа и материи, неявленного света и неявленной тьмы.

     Заратустра ищет созидающих, что стали бы его спутниками, но встречает лишь стада, пастухов и трупы. Не им писать новые ценности на новых скрижалях, не им точить серпы и собирать жатву. Вокруг были погружённые в сон люди, вокруг них -- учителя добродетели, и они заботились, чтобы сон людской был крепок.

     Когда Ницше завершил работу над книгой «Так говорил Заратустра», островок Искьи, расположенный недалеко от Неаполя, пострадал от землетрясения; Искья – те самые «блаженные острова», которые можно найти во второй части книги. По завершении первой части скончался Рихард Вагнер.

     Познан ли Ницше, понят ли, угадан, или маски, под которыми он обречён был появляться, настолько срослись с ним, что до сих пор истинная суть этого мыслителя остаётся сокрытой? В «Ecce Homo» Ницше сбрасывал свои маски и намеревался предстать перед читателями тем, кем он всегда был. Эта книга появилась в 1888 году. Начиная с 1889 года Ницше подписывается в своих письмах как Распятый или Дионис, возвещая, что Бог вернулся на землю, что даёт его знакомым веский повод заподозрить помешательство. Но так ли оно было на самом деле? Если отбросить все беспокойные и, надо сказать, очевидные реплики всех, кто навещал его в психиатрической лечебнице Бинсвангера, нельзя ли рассмотреть ситуацию иным образом? Тем более что Кезелиц дважды указывал на ясное мышление Ницше, которое едва ли стало бы соседствовать с полным распадом личности, увиденным эмоциональным Овербеном. Самое время привести выдержки из двух писем Кезелица: «Насколько ясно мыслит Ницше, следует из того, что он продемонстрировал доктору Лангбену математически доказуемый тезис о бесконечном повторении всех стадий развития вселенной и вообще абсолютно сознательным образом обсуждал с ним все свои проблемы» и, наконец, более важные слова: «Я видел Ницше в таких состояниях, когда мне с жутковатой отчётливостью казалось, будто он симулирует безумие». Что, собственно, наводило такой ужас на обывателей, как не ницшеанское шутовство? Неужели забыли все его адресаты, что Ницше, всю свою жизнь скрывался под масками и не обманул ли он на этот раз весь мир? Он умел отрекаться. Даже от свободы, даже от самого себя. «После того как ты меня открыл, найти меня было не чудом; трудность теперь в том, чтобы меня потерять», - как невнимательны были к его словам люди. Человек, признающийся в том, что он есть Будда и Дионис, Александр и Цезарь, лорд Бэкон и Вольтер, Наполеон и Распятый, человек, который поёт и громко смеётся, - разве не постиг он coniunctio oppositorum, разве не стал живым доказательством принципа «Всё во Всём», разве не взошёл он на ту степень, откуда более нет различия между Дионисом и Распятым? «Я — Бог, нарисовавший сам на себя карикатуру», - может быть, с этих слов и началось рождение Ацефала?

Мы - два грозой зажженные ствола,
Два пламени полуночного бора;
Мы - два в ночи летящих метеора,
Одной судьбы двужалая стрела!

Мы - два коня, чьи держит удила
Одна рука,- язвит их шпора;
Два ока мы единственного взора,
Мечты одной два трепетных крыла.

Мы - двух теней скорбящая чета
Над мрамором божественного гроба,
Где древняя почиет Красота.

Единых тайн двугласные уста,
Себе самим мы - Сфинкс единой оба.
Мы - две руки единого креста.

Вяч. Иванов

Об отождествлении Христа с Дионисом говорилось в разное время и, надо заметить, не мало. На рисунке мы видим Диониса, вырастающего из дерева (вспомним уже упоминаемый мотив «человек-дерево», возникавший в ранних рисунках Андре Массона). Если присмотреться внимательнее, можно заметить, что бог на нём распят. Это так называемый тирс Диониса в виде палки, увитой виноградом и плющом.
 
pokushenie6.jpeg

     Приблизившись к той точке, в которой сходятся противоположности, где корень бытия перестаёт быть раздвоенным, Ницше уподобился верховному богу Одину, который, пригвоздив себя копьём к мировому древу, приобщился к высшей мудрости. Мишель Фуко писал, что его «опыт безумия стоит ближе всего к абсолютному знанию» и, думается нам, он оказался одним из немногих, кто ухватил самую суть.

«Знаю, висел я
в ветвях на ветру
девять долгих ночей,
пронзенный копьем,
посвященный Одину,
в жертву себе же,
на дереве том,
чьи корни сокрыты
в недрах неведомых.
Никто не питал,
никто не поил меня,
взирал я на землю,
поднял я руны,
стеная их поднял –
и с древа рухнул».

Старшая Эдда, Речи Высокого

     Жорж Батай не только считал себя единственным человеком, в котором воплотилась мысль Ницше, но и доходил до полного отождествления с немецким философом. В своей самой личной книге «Внутренний опыт» Батай пишет, что по пути своего внутреннего опыта (а в понимании автора этот опыт есть опыт мистический) Ницше «шёл, влекомый лишь вдохновением и нерешительностью», с чем мы не можем согласиться, и парируем: «Ницше шёл, влекомый высшей задачей – подготовить человечеству, говоря его собственными словами, момент высшего самосознания, или великий полдень». Если для Батая человек характеризовался, как уже было отмечено, своей «разорванностью» и был в равной степени как несовершенным, так и незавершённым, плюс ко всему не имеющим возможности перестать быть только человеком, то для взора философа переоценки всех ценностей не было ничего более ужасного, чем «видеть человека раскромсанным и разбросанным», о чём говорил Заратустра, сравнивая людей, которых он всюду встречал, с обломками и частями человека. Но для него человек был мостом. Ницше даже в этих обломках видел будущее и потому его Заратустра обращается к тем, кто ещё не бесплоден, кто носит в себе ещё частицу хаоса и способен родить танцующую звезду – сверхчеловека. Там, где Ницше видел сияние и возможность, Батай зрел лишь тупик. «Быть всего лишь человеком, не иметь никакой иной возможности – вот что душит, вот что переполняет тяжким неведением, вот что нестерпимее всего», - вступая в ночь незнания, движимый одним только экстазом, не имея ни дороги, ни цели, Батай постигает, что человек «призван быть безответным самонаказанием». Трагедией мыслителя стало то, что он не мог видеть дальше человека, как делал это Фридрих Ницше. Причина отчаяния Батая заключалась в том, что, отправившись в путешествие на край возможности, он заведомо ограничил человека, не оставляя ему шанса себя превзойти. Весь «Внутренний опыт» повествует об этом отчаянии. Батай много цитирует Ницше и даже с проницательностью замечает, что немецкий философ «первым достигнул бездны и погиб в победе над ней». Ацефал был казнён. Казнён, ибо встретился с божественным. Батай уверен в том, что подобный опыт сродни казни.

     «Внутренний опыт» - это крик того, кто заблудился в лабиринте безглавого бога и столкнулся с невозможным. Батай считал, что нельзя дойти до края бытия в одиночку, и на протяжении всей своей жизни он тяготел к сообществам. Ницше, напротив, известен, как отшельник. И каждый из них дошёл до края, но постиг при этом разное: Батай – отчаяние и тягостную немощь, Ницше – что «вершина и пропасть – слились воедино». Что сказала бы Тишина, заговори она с Батаем, как когда-то говорила с Заратустрой в «самый тихий час»? О трёх превращениях бы поведала, назвав его Верблюдом, ещё лишённым Воли Льва и Игры Ребёнка? До самого тихого часа и Заратустра оставался Верблюдом, но, вступив на свой путь, он должен был спуститься «ниже, чем когда-либо поднимался», чтобы завершить своё превращение. Не об этом ли стала бы говорить Батаю Тишина, когда «смеху уже не до смеха, слезам – не до слёз»? Батай слишком жаждал освободиться от власти слов и, принося слова на алтарь тишины, не расслышал её немой песни о тихом часе. «Ответ приходит в миг безумия: без казнения как услышать его?» - спрашивает Батай и теряет себя в дедаловом творении.

     Заратустра говорил, что грядёт великое, далёкое Царство Человека, и продлится оно тысячу лет. Не Сверхчеловека ещё это Царство, но Царство Заратустры. Всем известно, о «тысячелетнем царствии Христа», однако как часто можно встретить слова о том, что Ницше, ожидая Сверхчеловека, готовил трон сатане. Нет ничего более нелепого, чем это предположение. Знал Заратустра, что люди примут его сверхчеловека за дьявола: «Вы, высшие люди, каких встречал мой взор! В том сомнение моё в вас и тайный смех мой: я угадываю, вы бы назвали моего сверхчеловека - дьяволом! Так чужда ваша душа всего великого, что вам сверхчеловек был бы страшен в своей доброте...» В своей работе «Эон» Карл Густав Юнг, рассуждая о Христе как о воплощении Самости, замечает, что, в сущности, Христос являет собой только половину архетипа, вторая его половина проявляется в Антихристе. Проводя черту различия между совершенством и завершённостью, Юнг указывает, на то, что «образ Христа почти совершенен, архетип же означает завершённость», а поскольку Христос, согласно Валентину, родился «без некоторого рода тени», а впоследствии «отбросил прочь тень от себя», мы можем говорить о совершенстве, только принимая обе стороны - Христа и Антихриста. Основной концепцией произведения «Так говорил Заратустра» нужно считать мысль о вечном возвращении. Разве не это имел в виду созидатель и разрушитель Заратустра, предвещая приход Сверхчеловека-Антихриста? Всё случится ещё раз, но там, где разбиты старые скрижали, напишутся новые.

     «Я должен был оказать честь Заратустре, персу: персы сначала мыслили историю как нечто целостное и великое. Чередование этапов развития, во главе каждого из них – пророк. У каждого пророка своя nazar (перс. тысяча), своё тысячелетнее царство», - пишет Ницше в дневнике 1884 г. Этот же дневник полон признаний, что в своих книгах философ неизменно обращается к ещё не появившемуся виду людей, а именно к «властителям земли». К ним, разумеется, взывает и его сын Заратустра, пророча, что земные владыки («господствующая раса») заменят бога. Может возникнуть вопрос о допустимости такой замены, на что мы ответим: в мире, где «бог умер», иными словами, в мире, превратившемся в пустыню, в десакрализованное пространство, на место бога встают иные могущества, что установят строгий ранговый порядок. Заратустра предстаёт как первый отшельник, не возносящий молитв. Однако через ад Заратустры не проходил ни один святой. Он ничего не просит у Бога. Он ждёт, когда явится сверхчеловек, ибо час его прихода настал, -  «опаснейшая середина» между временем, когда можно придти к последнему человеку и временем смерти бога. Это состояние мира, которое Зигмунт Бауман называет «inter regnum», или «междуцарствием». Речь не идёт о линейном времени. Скорее, здесь уместно сочетание «вертикальное время». Время, когда уже явлены скрытые короли, но ещё нет высшего человека. В дневниках 1884-85 гг. мы, прежде всего, должны обратить внимание на две глубочайших философемы: возвращается не только человек, но и сверхчеловек (однако целью является не человечество, а исключительно сверхчеловек, которого ждёт Заратустра); и: Заратустра должен прийти – или на земле всё пропало.

     В целом записи в дневнике 1884-85 гг. отличает крайняя степень сакральной жестокости, уставшей от сокрытия в бесчисленных намёках. Немецкий философ знал, что способен превзойти Макиавелли. Он призывает к созданию касты господ, «людей обширнейшей души», которые будут править землёй, сочетая в себе все отдельные человеческие способности. Злая мудрость Заратустры, доставшаяся ему в наследство от Силена, учителя Диониса, и отца своего, Фридриха Ницше, являет собой оформленное учение, задача которого - придать силу сильным, и уничтожить – слабых, не способных воспринять и пережить истину персидского пророка. Откровенным тоном Ницше заявляет, что не считается с количеством, ибо масса и уставшие от жизни его совершенно не занимают: «Я интересуюсь первыми и самыми удачными экземплярами – и чтобы они ни в чём не ущемлялись ради неудавшихся (т.е. массы)». Далее он продолжает: «Уничтожение неудавшихся: для этого необходимо эмансипироваться от прежней морали». Его властители, грядущие сверхлюди, стоят над законом, - они есть те, один лишь вид которых оправдывает бытие. Уставших от жизни он приказывает «вытолкнуть, осыпать презрением или заключить в сумасшедшие дома, подтолкнуть их к отчаянию». Полагая, что подавляющее большинство людей не имеют никакого права на существование, Ницше была ненавистна сама идея равенства. «Я позволяю философствовать о жизни только удавшимся людям. Но есть неудавшиеся люди  и народы; им нужно заткнуть глотку», - пишет Ницше, приготовившись к негодованию целых поколений, где любой намёк на элитарность и иерархическое устройство будет встречать вполне ожидаемый шум разъярённой толпы. Трудно не согласиться с Платоном, отказавшим толпе в философии. Смелее - у Ницше: боги тоже философствуют, - например, Дионис.

     Заратустра есть единство противоположностей: «самые высшие и самые низшие силы человеческой натуры, самое сладкое, самое легкомысленное и самое страшное с бессмертной уверенностью струятся у него из единого источника». Царство Христа, как Царство Заратустры продлится тысячу лет, и оба они сказали: «Царство моё не от мира сего». Сверхчеловек-Антихрист должен был придти к Заратустре, дабы порождено было Единство. Не потому ли Ницше подписывался как Дионис или Распятый, что познал это?

     Что ещё сказать о трёх превращения духа, как не то, что Верблюдом был Христос, Львом – Заратустра, Ребёнком явится сам Сверхчеловек. После Проповедника маленьких людей, говорившего: «Горе здесь смеющимся!», придёт Учитель людей высших, признавая смех священным. На старых скрижалях написано: «Сетование лучше смеха, потому что при печали лица сердце делается лучше», «... блаженны плачущие, а не смеющиеся», «где смех, там дерзость и блуд». Их разбивает Заратустра, кляня проповедников смирения. Смех сыграл особую роль и в судьбе Жоржа Батая. В годы своей юности он бежал от жизненных трудностей в религиозную веру и после службы в армии даже намеревался поступать в семинарию, но впоследствии его планам суждено было измениться – Батай поступил в парижскую Школу Хартий. После её окончания, он начинает служить в Национальной Библиотеке, посвятив ей 20 лет своей жизни. Знакомство с Анри Бергсоном и его книгой «Смех» послужило причиной отхода Жоржа Батая от христианской веры. «В Евангелии никто не смеётся», - напишет Батай, со смехом прощаясь с былой серьёзностью послушника.

     Последним грехом Заратустры было сострадание. Грехом Ацефала стало жертвоприношение как «безумие, отречение от всякого знания, падение в пустоту». Но выстроен мост и выстроен лабиринт. Прошедший лабиринт, вступает на мост, ведущий к сверхчеловеку, - от вечных сумерек к великому полдню идёт он, провозглашая: «Человек есть то, что я превзошёл».

7. Война как следствие утраты мифа

     Мы, утратившие миф, нуждаемся в создании нового, ибо воцарившаяся пустыня делает нас всё более чуткими к стону земли, -- ещё немного, и он станет невыносимым. В своей работе «Война и сакральное» Роже Кайуа задаётся вопросом, какая реальность в отсутствие мифа способна стать равноценной ему заменой, и даёт ответ для многих безжалостный: это – война. Буйное неистовство праздника, «время эксцессов», когда растрачиваются запасы, коих могло хватить на годы, эта безудержная воля к нарушению всех запретов и предписаний, ниспровержению всех законов способна сравниться только с опустошающей и уничтожающей мощью der Krieg. Кайуа пишет, что «внезапность, ярость, резкость, умение собрать и привести в движение как можно больше сил в одной данной точке – все эти элементарные стратегии действуют и на празднике и на войне. И у праздника, и у войны есть своя дисциплина, и все же оба они предстают чудовищно-бесформенными взрывами по сравнению с монотонным течением регулярной жизни», но более удачным является сближение der Krieg и праздника с sacrum/«периодом божественной эпифании». Война «бесчеловечна – и этого довольно, чтобы считать её божественной». Жорж Батай, друг Кайуа, говорил, что каждый человек (на что мы уже указывали) является потенциальным убийцей, чему доказательством – периодически возникающие побоища. Он также находил сходства между войной и празднеством и, упоминая о ярких воинских облачениях, умозаключал, что изначально война, по всей вероятности, была роскошью, «агрессивной безудержной роскошью, сохраняющей расточительный характер безудержности».

   Мир вошёл в свою критическую фазу и вскоре события приобретут характер катастрофы планетарного масштаба и, как отмечает Рене Генон, «значительное число людей сегодня одержимо идеей «конца света». Обессиленное в схватке с собственными инстинктами человечество нуждается в мифе, в живом потоке Традиции, но неуклонно идёт к войне, единственному мифу, к которому взывает его эсхатология. В целом мир уподоблен Ацефалу, ибо это мир без Бога, без центра, без головы; на социальном уровне это символически выражается в обществах без подлинных, богоизбранных правителей, -- вместо них повсеместно расставлены жалкие марионетки. Выход один: война. По мнению Эволы, она способна пробудить в человеке спящего героя, а потому всегда имеет антиматериалистический, духовный смысл. Христианский писатель Ипполит донес до нас высказывание Гераклита Эфесского: «Война есть отец всего, царь всего, она сделала одних богами, других людьми, одних рабами, других свободными». От этого постулата философ делает шаг к энантиодромии, согласно которой «холодное становится тёплым, тёплое – холодным, влажное – сухим, сухое – влажным», иными словами, любое явление переходит в свою противоположность. Можно ли вслед за Эволой утверждать, что война пробуждает? Несомненно, здесь уместен вопрос, в каждом ли спит герой? В каком человеке война разбудит бога, а в каком всего лишь животное, вынужденное защищаться? Очевидно, что в одном случае восторжествует дух, тогда как в другом – инстинкт. В «Сутре, дарованной военачальнику Синхе» (Палийский канон) сказано:

И Синха сказал: «Еще одно сомнение осталось у меня в отношении учения Благословенного. Не согласится ли Благословенный рассеять его, чтобы я понял Дхарму так, как ей учит Благословенный?» Татхагата ответил согласием, и Синха продолжал: «Я воин, о Благословенный, и царь назначил меня проводить в жизнь его законы и вести войны. Допускает ли Татхагата, который учит бесконечной доброте и состра­данию ко всем страждущим, наказание преступников? И еще признает ли Татхагата ошибочным идти на войну для защиты своего дома, своей жены, своих детей и своего имущества? Учит ли Татхагата док­трине полного самоотказа: должен ли я позволять злодею все, что ему вздумается и покорно уступать всякому, кто угрожает взять силою принадлежащее мне? Утверждает ли Татхагата, что всякая борьба, включая и войны, ведущиеся за правое дело, должны быть запрещены?»

Будда отвечал: «Кто заслуживает наказания должен быть наказан и того кто заслуживает поощрения следует поощрять. В тоже время Татхагата учит не причинять вреда никаким живым существам, но быть исполненным любви и доброты.

Эти заповеди не противоречат друг другу, ибо тот кто должен быть наказан за совершенное им самим преступление, пострадает не из-за недоброжелательства судьи, но в следствие своего злодеяния. Его соб­ственные поступки навлекли на него то, что налагает служитель закона. Тот, кто исполняет приговор, пусть не питает ненависти в своей душе, что бы даже убийца в момент своей казни считал, что это есть плод его собственного поступка. Как только он поймет, что наказание очистит его душу, он не ста­нет более сетовать на свою судьбу, но будет радоваться ей».

И Благославенный продолжал: «Татхагата учит, что любая война, в которой человек стремится убить своего брата, ничтожна, но он не учит, что тот, кто идет на войну, исчерпав все средства к сохранению мира, заслуживает порицания. Порицаемым должен быть тот, кто вызвал войну. Татхагата учит пол­ному отказу от себя, но не учит отказу от чего бы то ни было в пользу сил представляющих зло — будь то люди, боги или стихии природы. Борьба должна быть, ибо вся жизнь — борьба. Но тот, кто борется, должен следить за тем, чтобы не сражаться ради своих интересов, против истины и справедливости».

     Эвола справедливо замечает, что «война меняет свое лицо в зависимости от того, под знаком какой касты она ведется». Высший, священный статус (с целью достижения бессмертия), придаваемый войне первой кастой, постепенно уступает место войне ради славы и власти, имеющей отношение к касте воинской ари­стократии. Затем наступает период господства буржуазии, когда интересы нации ставятся превыше всего, и воин исчезает, чтобы его сменил солдат-гражданин, «который сражается просто ради защиты или за­воевания земли». И самой низшей стадией, без сомнения, является переход к тому порядку, когда власть оказывается в руках рабов. Это тотальное торжество горизонтали материи вне какой бы то ни было связи с вертикалью духа. Война окончательно утрачивает свой сакральный смысл и превращается в подобие мя­сорубки. Так, начиная с высшей точки, процесс последовательно переходит к низшей: солнце — гаснет, ин­стинкт — господствует, солдат — воюет. И воюет по необходимости. Им руководит «выродившийся воин­ский принцип, перешедший в услужение иерархически более низких элементов (низших каст)», как пишет Эвола. Но именно из этой непроглядной, животной, антиаристократической тьмы взойдет новое солнце героизма, ибо на примере перечисленных стадий мы можем пронаблюдать, как действует закон энантиодро­мии. Разве не сказал Гераклит, что «огонь живет смертью земли, воздух живет смертью огня, вода живет смертью воздуха, земля — смертью воды»?

«Закон Четырех Стадий»:

 

4 уровня древнеарийской социальной иерархии (4 типа цивилизации):

 

Духовные вожди

|

Воинская знать

|

Буржуазия («третье сословие»)

|

Рабочий класс (пролетариат)

 

В разные периоды времени правление переходило от представителей одного уровня к представителям дру­гого, — но всегда — от высшего к низшему. Происходило инволюционное, «последовательное падение с каждого из четырех иерархических уровней».

 

Доисторический период арийской традиции

(правят духовные вожди)

|

Эпоха исторических монархий (до периода революций)

(правит воинская знать)

|

Революции в Америке и Франции

(правит «третье сословие»)

|

Марксизм и большевизм

(власть в руках последней касты)

 

Аналогический спад мы можем проследить на примере семьи:

 

Союз героически-сакрального типа

|

Тип «воинской» семьи (авторитет отца)

|

Буржуазный союз, основанный на экономических интересах

|

Коммунистическое разложение семьи

 

Ту же самую ситуацию мы наблюдаем при рассмотрении эпох:

 

Сатья-юга (Золотой Век)

|

Трета-юга (Серебряный Век)

|

Двапара-юга (Бронзовый Век)

|

Кали-юга (Железный, Темный Век)

О противостоянии Востока Западу говорят многие, но мало кто задумывается, что, по сути, оно ложно. Барон Эвола утверждает, что стоит нам обратиться к прошлому, как мы обнаружим общее индоевропей­ское наследие, и как же не согласиться с тем, что следует рассуждать не о Востоке, противостоящем Западу, а о Традиции и современности, между которыми — пропасть? «Современный Запад так же противосто­ит древнему Западу, как и Востоку», — пишет Эвола в эссе «Метафизика войны». Он различает «великий героический Восток» и «Восток теософов, гуманитариев-пантеистов». И, действительно, давайте сравним хотя бы восприятие разных людей священной «Бхагавад-гиты». Индивид с героическим мировоззрением отбросит эскапизм, так как он не из тех, «кто думает только о нирване, факирах, бегстве от реальности». И насколько же значима для него беседа Господа Кришны с его другом воином Арджуной! Антиподом ему будет человек, видящий в «Гите» только религиозное предписание, основу которого составляет концеп­ция преданного служения, отречения и того, что обыкновенно входит в связку «добро-благость-недеяние-всепрощение-сострадание». Такой человек буквально слеп по отношению к героизму, священная битва на поле Курукшетра для него — не более чем эпизод, тогда как для Воина это — целая Мистерия. В комментариях к «Гите» сказано, что на Солнце попадут люди двух типов: это кшатрии, умершие в сраже­нии и люди, отрекшиеся от мира, то есть, саньясины. Для кшатрия недопустимо отказаться принять вызов. Из «Гиты» мы знаем, что Арджуна хотел уклониться от своего священного долга и не вступать в битву, ибо он был полон неуместного сострадания. Господь Кришна говорит ему: «О, сын Притхи, не поддавайся уни­зительному малодушию. Оно не подобает тебе. Вырви из сердца эту недостойную жалость и воспрянь, о ты, карающий врагов». Пребывая в плену иллюзии, Арджуна продолжал воспринимать материальные формы, ассоциировать их с истинным, неуничтожимым сознанием. Его отказ сражаться имел одну причину, и причина эта — невежество. Призывая Арджуну вступить в войну, Кришна хотел пробудить в своем друге воина, ибо он был рожден воином, настоящим кшатрием. «Счастливы те кшатрии, которым неожиданно выпадает возможность сражаться, открывая перед ними райские врата». Боевая подготовка кшатрия вклю­чала в себя серьезные испытания. Важнейшим из них было сражение с тигром один на один. Вооруженный мечом, воин отправлялся в лес и вызывал зверя на бой. После убийства следовал царский обряд сожжения. «Бхагавад-гита» — текст недосягаемой, неизмеримой глубины. Сказано, что тот, кто не признает самого существования Бога, не имеет права даже касаться «Гиты», а тот, кто пытается понять ее учение, не являясь бхактой, напоминает пчелу, лижущую снаружи банку с медом.

     Интересную трактовку беседы Кришны и Арджуны дает Юлиус Ювола: «…с духовной точки зрения эти две личности — Арджуна и Кришна — в реальности являются одним целым. Они представляют собой две разные части человеческого существа: Арджуна — принцип действия, а Кришна — принцип трансценден­тального знания». Мы пребываем в убеждении, что подавляющее большинство людей недооценивают силу и глубину священной «Бхагавад-гиты». Эвола приводит важную цитату: «Я — сила сильных, лишенных вожделения и привязанности. Я — жар огня во всех существах и аскеза подвижников. Я — разум разумных, Я — величие могущественных». Господь Кришна обращается к Арджуне со словами: «Они уже убиты Мной одним. Ты, Арджуна, будь лишь моим орудием». Соперники его давно «мертвы в Боге», оста­лось разрушить лишь формы, с которыми Арджуна в невежестве своем все еще идентифицирует неуничто­жимое и вечное. Каждая строка «Гиты» требует не только сосредоточения, но и определенного состояния духа, некой внутренней готовности воспринять трансцендентный свет учения. В противном случае лучше вовсе не прикасаться к книге. Меч предназначен для воина, каждому воину — свой час. Нельзя быть пре­ждевременным. Нельзя быть опоздавшим.

     Дмитрий Мережковский, задолго до Второй Мировой Войны предсказывал грядущую катастрофу, на­стаивая на том, что в истории человечества она станет последней, после которой третьей быть не может. Философ полагал, что уничтожение будет тотальным. Он называл Вторую Мировую Войну «самоистре­блением человечества». Сейчас можно говорить о том, что в большей степени это относится к третьей, дей­ствительно последней в этом цикле. Уподобляя Европу Атлантиде, Мережковский предсказывал, что она, быть может, погибнет от огня внутреннего, как от внешнего погибла ее легендарная предшественница. Не­мало тех, кто разделяют точку зрения, согласно которой на Россию возложена особая духовная миссия. Не потому ли «вся русская литература, душа России, есть эсхатология — религия Конца», не потому ли на этой земле выросли не «Цветы Зла», а «человек из Апокалипсиса»? Разве не были полны предчувствий Розанов и Достоевский, Шестов и Гоголь? Близость Божьего Царства означает близость конца. Мережковский напоминает слова молитвы: «Да придет царствие Твое» — да придет Конец», и, не смотря на это, в человеке живет ужас перед концом. Ужас настолько невыразимый и всеобъемлющий, что он пред­почитает бежать от своих предчувствий, и это бегство продолжается ровно до тех пор, пока человек не сталкивается с самым упрямым, самым неопровержимым — с катастрофой во всей монструозности ее свершения.

     Ницше призывал к войнам, дабы положить конец современному «царству безобразного, где правит чернь». Те, кому суждено стать учениками Заратустры, должны быть готовы к завоеванию земли и абсолютному господству. Мы утратили миф, но так и не созрели для войны. Мучительное нахождение «между». И всё же дрожь последних людей говорит нам о скором приближении конца. Чем становится человек в мире, лишённом Бога? И каков омфалос этого мира, приготовленного к космической казни? Стремление барочного сознания вернуть в центр мира Бога и ренессансная антропоцентрическая уверенность в том, что в этом центре должен находиться человек, представляют собой закономерную энантиодромию. Каким образом примирить противоположности, чтобы микрокосм и макрокосм не мнились взаимоисключающими? Человечество либо добровольно попадет в экзистенциальный капкан неубедительной двойственности, потому что в его планы не входит отмена игры в героя и жертву, либо, наконец, придёт к тому, что займётся поиском не того центра, куда попеременно попадают бог и человек, а центра, где происходит единство обоих подходов – теоцентрического и антропоцентрического. Мы предлагаем superhomocentrum, сверхчеловек-центризм. Сверхчеловек – как мост, соединяющий оба «берега». Сверхчеловек, во имя которого человек выходит из круга вечного возвращения и более не наносит на бытие признаки своей проявленности. Сверхчеловек, что приходит на место безголового Acephale, в чьём лабиринте блуждают последние люди. Завтра война станет ответом, сегодня же она – вопрос.

     «Темный век», Кали-юга есть Nigredo, темная ночь Души Мира, готовая встретить Великий Полдень. Хаос, предшествующий порядку, наступает вследствие нарушения равновесия, для чего необходимо временное устранение одной из противоположных тенден­ций; символически этот процесс можно представить как падение одной из колонн. «Конец света» — идея такая же древняя, как человечество, которое ее породило; при этом мало кто сознает, что инициация в новый эон, сопровождающаяся страшными катаклизмами на всех уровнях, означает конец старого мира, завершение старого цикла. Люди, привыкшие считать, что время линейно, готовятся строить новые ковчеги, тщетно взывая к Богу, не оставившему от себя никаких завещаний; всеми движет страх, а мысли о несправедливости копошатся в мозгу точно черви, уже готовые к трапезе, к грядущему пиршеству, ибо многие падут при великом пере­ходе. Пойми человек, что время циклично, его бы ничуть не удивило, что в конце Манвантары происходит тотальное высвобождение предвечных сил хаоса. Сил-палачей, сил-карателей. «Переход от одного цикла к другому может проходить только в полной темноте», — пишет Генон, советуя обойтись без пессимисти­ческих (равно как и без противоположных им оптимистических) настроений, принимая сложившуюся си­туацию как данность, ибо «конец старого мира будет в то же время началом нового».

 

[1] Лемех или Ламех. (Быт.5:25 ,31, 1Пар.1:3) сын Мафусала, отец Ноя из потомства Сифа, последний из благочестивых допотопных патриархов. Он пророчествовал, что при Ное будет покой земле, обремененной проклятием Божиим, и жил 777 (775) лет.
 
< Пред.   След. >
 



Книги

«Радикальный субъект и его дубль»

Эволюция парадигмальных оснований науки

Сетевые войны: угроза нового поколения