Ссылки

Фонд Питирима Сорокина Социологический факультет МГУ им. М.В. Ломоносова Геополитика Арктогея Русская Вещь Евразийское движение


ЦКИ в Твиттере ЦКИ в Живом Журнале 
Постфилософия. Глава 1. Конец философии. Версия для печати Отправить на e-mail
01.10.2012

Парадигмы и постмодерн: введение в проблематику и основы метода

 

Часть 1 Конец философии

 

К чему философы?

 

Внимательно наблюдая за философским дискурсом современного мира, мы видим, что он претерпевает радикальную трансформацию. Когда в ХХ веке студента просили назвать имя любого философа, он без труда вспоминал Сартра, Хайдеггера, Камю или Ницше. В то время философия еще была неким общепринятым, неотъемлемым элементом образованного человека. Сегодня в ответ на подобный вопрос, особенно в России, не услышишь ничего определенного. «Да, вроде, был какой-то там, с бородой, -- нет, это был депутат или политолог,… короче, затрудняюсь с ответом…» Современные студенты не могут с той же легкостью и автоматизмом, как их сверстники в ХХ веке, выдать набор философских имен, пусть даже известных понаслышке. Это означает не только то, что философией стали интересоваться меньше (ею и раньше не слишком-то массово интересовались), или что философы раньше процветали, а в наше время исчезли.  Происходит нечто фундаментальное с самим местом философии и философа в нашем веке. Это явление не только российского порядка. Нечто подобное характерно для всех обществ.

Разбирая поэзию Рильке в книге с непереводимым названием «Holzwege», Мартин Хайдеггер задается сходным вопросом: «К чему поэты в скудные времена?» («Wozu Dichter in durftige Zeit?»). Автор этой строки, безумный поэт XIX века Гельдерлин, подозревал, что в мире что-то не так,  замечая, что «в скудные времена» поэзия оказывается впервые неочевидной, искусственно затребованно , и само существование поэта нуждается в новом метафизическом основании. Знал бы он, что такое настоящие «скудные времена»! Сегодня впору поставить сходный вопрос применительно к философам: «Wozu Denker in duerftige Zeit?», «к чему мыслители, философы в скудные времена?» Понятно, что это риторический вопрос. Но когда его задают, мы начинаем интуитивно догадываться, что ни зачем они, эти мыслители, и не нужны.

Действительно, современный философ — это уже некая пародия на традиционного философа. Не так давно в самолете я случайно листал один российский глянцевый журнал  и наткнулся на интервью с современным то ли норвежским, то ли датским философом, известным тем, что он изобрел новые правила футбола, предусмотрел особые способы поведения в солярии и дал множество гламурных советов о дизайне гостиных и обращении с животными. То, чем занимался этот «философ», точнее было бы назвать «advertising» или «стилизм». Бывший «новый философ» Бернар-Анри Леви в наши дни пишет предисловия к изданиям каталога мод Ив Сен-Лорана. Другой «новый философ» Андре Глюксман превратился в оголтелого политического журналиста, безоглядно насилующего факты и идеи. Философией поток злобы и желчи, льющийся из уст Глюксмана, уже назвать нельзя.

 

Кризис мысли

 

Философия постепенно экстрагируется из нашего бытия. И никто, по-видимому, об этом особенно не жалеет. В отличие от пенсионеров, которые требуют льгот, философы не устраивают шествий, маршей и митингов. Бедные философы просто исчезают -- как некий аромат, как полузаметный привкус, как тонкая атмосфера, как легкий газ, испаряющийся моментально. Вместе с философами исчезает современная философия. Она становится неопределенной и ускользающей. Чем сегодня заниматься философу? Может быть, историей философии? Но это скорее история, чем философия. Можно размышлять о том, как люди в древности писали на глиняных дощечках, интересовались проблемами бытия или сознания. Это, конечно, любопытно, но это «необязательный» интерес к деталям прошлого, которое навсегда и бесповоротно утрачено. Философия в наше время является всем чем угодно, но только не судьбой.

Параллельно с этим происходит исчезновение сопутствующих философии реалий, проявляет себя кризис мысли, по крайней мере, мысли в том виде, как мы ее знали. Сегодня это может показаться странным, но в течение всех предыдущих тысячелетий мысль очень существенно определяла структуры человеческого мира. Мыслили все по-разному: одни хуже, другие лучше, когда-то ярче, когда-то тусклее. Но никто не ставил под сомнение, что мысль — это необходимое для человека качество, что она является не роскошью и не обязанностью, а чем-то важным и  естественным. Мысль, в определении Аристотеля, была главным конститутивным элементом человеческого бытия: «Человек есть живое существо, наделенное мысле-словом» («».

 

Избыточность мышления в условиях постмодерна

 

Если посмотреть, как действует человек XXI, то выяснится, что необходимость мысли для него уже не столь очевидна. Если у этого человека все хорошо получается с карьерой, если он чувствует себя благополучно, если в данный момент ему уютно, интересно, интенсивно, то он считает свою задачу, телеологию своего существования, выполненной. Успокоенность, комфорт и прагматическая адекватность оказываются достаточными состояниями для того, чтобы не обращаться к сложной и опасной стихии мышления. Таким образом, мысль постепенно стирается, и  сопутствующий ей смысл постепенно исчезает из нашей жизни. Это нагляднее всего проявляется в современной культуре, особенно в телевидении.

 

«Что делать?» или «Дети шпионов»

 

На телевидении постепенно исчезает осмысленная речь. Когда мы сталкиваемся с программой Виталия Третьякова «Что делать?», мы практически сразу переключаемся на другой канал, потому что у Третьякова сидят люди не очень гламурного вида и что-то им одним понятное обсуждают. Сегодня мы немедленно переключаемся на ту программу, где что-то происходит — где есть динамика, движение, яркость, мелькание кадров, резкие нервные интонации, то есть туда, где меньше смысла. Идеальным фильмом нашей эпохи является шедевр Антонио Бандераса «Дети шпионов-2». В нем, как только наш взгляд привыкает к маленькой крылатой корове, пробегающей по столу малолетнего агента самой тайной из спецслужб, наше внимание мгновенно улавливается кадром огромной прыгающей свиньи. И когда беганье, плаванье, ухмылки, идиотские сновидческие образы, выразительные, но абсолютно ничего не сообщающие нам жесты или выражения лиц главных героев заканчиваются, заканчивается сам фильм. Он сделан гениально. Это оптимальный фильм нашего времени, поскольку избавляет от щелканья кнопками в поисках «нового». Это фактически все программы сразу. Каждый кадр длится ровно столько, сколько наше внимание задерживается на нем само собой, без усилий. Как только, мы привыкаем к очередной оптической несуразице, появляется новая. «Дети шпионов-2» показывают, сколь решительно, технично и в каком направлении смысл покидает современное человечество. Мы, современное человечество, вроде бы еще есть: наш успех, «культ», некий энергетический настрой, подъем еще сохраняются, но смысла ни в том, что мы делаем, ни в том, что мы смотрим, ни в нас самих уже нет.

 

От мира к «экстравагантному ансамблю»: освобожденное пространство

 

Сегодня утверждение об исчезновении смысла представляется вполне допустимым. Можно сказать, что тезис об избыточности мышления в совре менных условиях уже не скандал, он воспринимается как один из  развлекающих элементов, по аналогии со всем остальным. Нам настолько безразлично, есть смысл или его нет, что мы не будем иметь ничего против, если он исчезнет окончательно. Но, исчезая, смысл оставляет после себя огромное пространство, которое заполняется чем попало: обрывками предшествующих состояний, лоскутами сновидений, экстравагантными фрагментами случайных, разрозненных, химерических ощущений. Французский философ Конш назвал это «превращением мира в экстравагантный ансамбль», который приходит на место мира. Сама концепция mundus (лат. «мир»), Κοσμος (греч. «мир, вселенная») означала определенную упорядоченность, целостность. Она-то и давала вещам смысл. Она-то и была структурой бытия и основой познания. Она, собственно, учреждала содержательную ось в процессе философствования и была целью и смыслом философии. Но этот мир распался.

Раньше словом «mundus», «мир», назывался латинский храм, окруженный кругом, как и «templum». Любопытно в связи с этим отметить, что французское «immonde» — «грязь», «мерзость», «экскременты» — буквально означает не-мир, то есть нечто неструктурированное, необразованное, грязное. Весь мир, «le monde» становится «immonde», то есть «омерзительным», представляющим собой груду объектов, случайных стекляшек и окурков. Это и есть тот «экстравагантный ансамбль», который приходит на место мира. Так же и на место философии приходит нечто новое, что мы будем описывать в рамках этих лекций. Для простоты можно назвать это «постфилософией». Когда «экстравагантный ансамбль» замещает мир, мысль заменяется чем-то иным, на место философии приходит постфилософия. Это вещь тонкая, непонятная, интересная, местами отвратительная; ее-то мы и будем исследовать.

 

Часть 2. Парадигмы и переходы

 

Фазовый переход

 

Сегодня мы находимся в уникальном состоянии фазового перехода. Если вы немного знакомы с законами физики, то знаете, что есть ситуации, когда тело переходит из твердого состояния в жидкое (таяние льда), из жидкого в газообразное (кипение), из газообразного в огненное, плазменное состоянии (это более сложный процесс). Самые интересные и сложные состояния «материи», изучавшиеся знаменитым российским физиком Синаем, — процессы, наблюдаемые в ходе фазового перехода, когда материя из одного состояния переходит в другое. Это самые тонкие и сложные аспекты современной физической картины мира, физической науки.

Процессы фазового перехода имеют место и в истории: сегодня человечество переходит из одного состояния в другое, мы живем в эпоху парадигмального сдвига. Это и есть самое интересное. В какое-то время было не так. Человечество жило в устойчивых состояниях (по аналогии с   твердым, жидким, газообразным состояниями). Сейчас вершится момент фазового перехода, смены парадигм. Мы оказались в эпохе, где нечто кончается.  Но только тогда,  когда нечто закончилось, мы можем окинуть взглядом весь процесс от начала до конца. И это принципиально важно, потому что, когда мы рассматриваем нечто длящееся во времени, наше знание в определенный момент может быть опровергнуто.

Например,  живет хороший человек. Он дожил до 30-40 лет, потом взял и «грохнул» кого-нибудь жестоко и съел. А мы только что написали о нем, что он «хороший человек». Прошло время, и он перестал быть хорошим человеком. Мгновенно. И что нам делать с тем, что мы о нем написали?

Я помню, перед концом СССР, месяца за два за три до его распада, в типографии сидел человек, у которого лет на пять застопорилось издание книги о «неизбывных преимуществах социалистической экономики, вечности восточно-европейского блока СЭВ и неизбежной победе социалистической экономики над капиталистической». Пока книга лежала в типографии, пока она проходила цензуру, то, о чем он писал, исчезло. Он сидел в типографии и плакал, смотрел на гранки и думал, что бы с этим ему теперь сделать? Так же и люди, которые писали об эпохе модерна, пока она не кончилась, всегда могли ожидать какого-то подвоха. И модерн, на самом деле, этот подвох преподнес.

Итак, в наше время определенная парадигма очевидно кончается,  почти закончилось, и это дает нам колоссальное преимущество, уверенность, что мы не ошибемся. Мы можем увидеть весь предшествующий, заканчивающийся на наших глазах цикл, проследить его от начала до конца: как «герой родился, женился и умер». Вот тут-то мы можем сказать: «хороший был человек». Или «плохой». Раскаяться и стать святым он все равно больше не успеет («во аде кто исповестися»,-- говорит по этому поводу Псалтырь). Он уже ничего – посмертно -- не выкинет. Это уникальный момент, потому что наша оценка того, что происходило ранее, приобретает характер почти полной истины. Мы можем вынести свой вердикт и знаем, что он не будет пересмотрен, потому что субъекта нет, он отныне неподвижен и не преподнесет никаких сюрпризов, даже если бы захотел.

 

Переход к чему?

 

Но с другой стороны, если мы можем сейчас лучше, чем когда бы то ни было сказать, фазовый переход от чего (что было до нас), то мы уж точно не знаем — переход к чему (во что мы вступаем). Это другая крайне интересная сторона нашего времени: с одной стороны, полная уверенность в отношении парадигмы прошлого, с другой стороны, — предельная неуверенность, полная чернота в будущем, чернота, которая не позволяет выделить в ней что-нибудь определенное. Когда кончаются эпохи, завершаются парадигмы, люди с радостью говорят: «Отречемся от старого мира», «мы наш, мы новый мир построим», «разрушим царство религии и построим царство разума», или «сбросим идолов в Дон и будем молиться настоящему Богу». Всегда, если одно уничтожают, одну эпоху закрывают,  строят что-то новое, открывают новые страницы, и в пафосе уничтожить прошлое всегда светится набросок программы будущего.

Наша эпоха не такова, мы, видимо, даже ее не разрушили, мы просто констатируем: больной мертв. Не «скорее мертв, чем жив», а просто мертв. Но мы не можем определить — что же теперь делать? Не мы убили этого больного. Ницше мог еще сказать в раннем эссе «Одержимый», что «Бог умер, мы убили его, вы и я». Мы даже этого не можем сказать. Мы не разрушали этого, он сам исчез, растворился, рассосался. И мы не можем предложить альтернативную программу или просто обрадоваться происшедшему. Мы лишь констатируем факт и не знаем, куда идти, потому что впереди «rien ne luit», «ничего не светит» (фр.). Вот такой,несколько необычный фазовый переход мы и попытаемся разобрать.

 

Мы

 

Состояние философии после того, как философия закончилась, положение человечества и его мышления после того, как мысль потеряла всякое значение и надлежащее место в культуре, вопрос о бытии после того как бытие не просто «спряталось», но перестало быть темой ностальгического отсутствия и отчаянного вопрошания, составляло мотивы экзистенциализма -- основного направления философии ХХ века. Мартин Хайдеггер утверждал: «Когда мы говорим: «смотрите, какой мрак», мы еще помним о солнце, нам есть еще с чем сравнивать. Но придут те, которым не с чем будет сравнивать». Это мы. Мы пришли и даже не понимаем, что мы  в ночи и вовсе не знаем света. Мы говорим: «ну, разве это ночь?» Мы не знаем ничего другого, и говорим – «это просто прогресс», «это мы такие», «это – развитие».

Осмысление состояния такого «мы» я и предлагаю назвать «постфилософией». Название не очень оригинальное, не очень блистательное. Но мы пытаемся описать и осмыслить некое явление,  состояние, у которого пока нет названия, четкого определения, фиксированного места в традиционных классических системах, и мы, импровизируя, обозначим его как постфилософия или интеллектуальное состояние постмодерна.

 

Парадигма: различия в оттенках черного

 

Теперь сделаем первый терминологический шаг, необходимый для дальнейшего понимания проблемы. Я предлагаю ввести понятие «парадигмы». Термин, правда, несколько заезженный, он направо и налево используется в социологии и лингвистической теории. Но я обращаю ваше внимание на его изначальный смысл. Он образован от греческой приставки «» — «через», «сверх», «около», и «»  — «явление», «проявление», «манифестация». Смысл термина заключается в том, что это некое состояние, которое описывает сразу две реальности: онтологию и гносеологию, бытие и сознание. Две вещи, которые чаще всего в философии противопоставляются.

Парадигма — это нечто, что предшествует различению области онтологии (бытия) и гносеологии (познания). Представим схему, где любые онтологические и гносеологические утверждения еще неразрывно слиты. Грубо говоря, в парадигме нет разделения на объект и субьект. Ну, и, соответственно, на метод, который их объединяет или разделяет. Парадигма — явление достаточно трудное для схватывания и, пожалуй, даже загадочное. Дело в том, что вся структура нашего мышления основана на различении субъекта и объекта познания.  Мы  обычно рассматриваем, в какой степени субъект познания, то есть человеческое познание, связано с бытием (при этом можно говорить об онтологии субъекта), или говорим об онтологии объекта, то есть того, что познается в его связи с бытием. Но мы в принципе не привыкли мыслить онтологию и гносеологию в том изначальном единстве, в котором еще нет разделения на объект и субъект. Это единство представляется нам состоянием хаоса, недифференцированности, и уловить его довольно трудно. А коль скоро нам доступно исключительно апофатическое (отрицательное) представление о слиянии субъекта и объекта в состоянии парадигмы, то мы должны были бы признать, что существует только одна парадигма, поскольку это апофатическое явление, эта черная тьма, этот хаос рассматривается как нечто единое. Вот здесь и заключается вся тонкость понятия парадигмы. «Черное» и «черное» могут быть различными. Первое – это «черное» в том смысле, что если нет субъекта и объекта, то всё слито, нечего познавать, ничего не различимо. Второе понимание «черного» возникает тогда, когда мы сравниваем между собой различные модификации этой «черной» первослитности, неопределенности или туманности, то есть различные понимания предсистемности. Понятно, как можно сравнивать между собой системы.  Парадигмальный анализ приглашает нас сравнивать между собой именно предсистемы, то есть такие матрицы, из которых только еще могут родиться различные системы. Он предполагает сравнение нескольких разновидностей «животворящей тьмы», способной породить огромное количество существ и вещей, а затем вобрать их в себя назад. Сама парадигма не только не является проявленной системой, философским учением, религиозной догматикой, но она и не может быть проявленной, поскольку все, что проявлено, обладает определенной внутренней структурой. Соответственно, о качестве и точности парадигмы мы можем судить, исключительно прослеживая некие тончайшие процессы генезиса тех или иных идей, взглядов, состояний.

Например, для Ж. Лакана, как и для всех постструктуралистов и представителей постфрейдизма, парадигмальным было тело. Концепция Антонена Арто «тела без органов», где провозглашается некое психо-физическое наличие, предшествующее всякой структуризации (к  чему постоянно обращались Ж.Делез и Ж.Деррида), — это пример того, чем может являться парадигма. Тело, в структуралистском понимании, есть, точнее, «подпарадигма», парадигма второго уровня.

Парадигмы, о которых мы будем говорить,  гораздо более обобщающие и фундаментальные. Для них само «тело», в частности, «тело без органов», «живая телесность» постструктуралистов, является вторичной, производной структурой, тогда как для самих постструктуралистов это именно первичный, невыразимый (апофатический), предонтологический фон.

В орфической мифологии древних греков говорится об изначальном  существе — Фанесе. Это своего рода примордиальная туманность, в которой проявились одновременно бытие и небытие, свет и тьма, боги и адские существа. Этот Фанес, бесполый и предсуществующий всему сущему, неопределенный, круглый (а, может быть, и не круглый) шар, был изначальной парадигмой, порождающей различные позднейшие онтологические ряды, системы, эоны, поколения богов. Что-то подобное и надо понимать под «парадигмой»: это животворная матрица, ускользающая от анализа, некая предсистема, порождающая широкий спектр систем, между которыми могут существовать различия и противоречия, но при этом сама парадигма никогда своим порождениям не тождественна и бесконечно превышает весь комплекс противоречивых отношений между ними.

В одной своей книге я дал такое определение «парадигме»:

Сноска 1. А.Дугин «Эволюция парадигмальных оснований науки» М.,2002

«Греческое слово paradeigma дословно означает: "то, что предопределяет характер проявления, манифестации, оставаясь вне проявления" (para- это "сверх", "над", "через", "около", а deigma - "проявление", "манифестация"). В самом широком смысле, это исходный образец, матрица, которая выступает не прямо, но через свои проявления, предопределяя их структуру. Парадигма - это не проявленная сама по себе и не поддающаяся прямой рефлексии структурирующая реальность, которая, всегда оставаясь за кадром, устанавливает основные, фундаментальные пропорции человеческого мышления и бытия. Специфика парадигмы состоит в том, что в ней гносеологический и онтологический моменты еще не разделены и подлежат дифференциации лишь по мере того, как базовые интуиции, проходя через парадигматическую решетку, оформляются в то или иное утверждение гносеологического или онтологического характера. Термин "парадигма" использовался в платонической и неоплатонической философии для описания некоего высшего, трансцендентного образца, предопределяющего структуру и форму материальных вещей. (Сноска 2)

 Под «парадигмой» мы понимаем обширный комплекс непроявленных установок, предопределяющих саму манеру понимания и рассмотрения природы реальности, которые могут в оформленном качестве порождать многообразные философские, научные, религиозные, мифологические и культурные системы и комплексы, имеющие - несмотря на все свои внешние различия - некоторый общий знаменатель. Парадигма - это не миф, но система мифов, причем способная генерировать новые мифологические сюжеты и рекомбинации. Парадигма - это не теология, но система теологий, которые, различаясь по конкретным утверждениям, сводимы к общей праматрице. Парадигма - это не мировоззрение, но некая предмировоззренческая туманность, способная выкристаллизовать из себя (как в системе Лапласа) неопределенно большую систему мировоззрений. Парадигма не идеология, но корневая подоплека идеологий, могущая сблизить одни идеологии с другими, внешне не просто различными, но противоположными, и наоборот, показать фундаментальные различия в идеологиях, формально очень схожих.

В таком понимании нельзя провести строгой грани между гносеологической и онтологической составляющими парадигмы. Каждая из глобальных парадигм заведомо закладывает аксиоматические структуры, где предопределяются статусы бытия, сознания, духа, мира, причины и их взаимосвязи. Эмпирические же подтверждения или опровержения этих аксиоматических структур не касаются их непосредственно, так как аффектируют лишь промежуточные уровни конкретных формализаций. Вопрос о рефлексии относительно самих парадигм и их качества ставится лишь в особые исторические моменты, когда происходит переход от одной парадигмы к другой. Но как только замена осуществлена, сама возможность такой рефлексии сводится к минимуму. Парадигма предопределяет: как есть то, что есть, и что есть, а также, то, как мы постигаем то, что есть. Это замкнутый ансамбль. В одних парадигмах онтология и гносеология заведомо слиты, в других разведены. Но это не свойство уровня или степени познания, это следствие парадигматического воздействия, выливающегося в многообразные серии научных, философских, мифологических и культурных дискурсов.

 

 

Сноска:

В методологию истории науки после Платона его заново ввел Г.Бергман, понимая под этим некие общие принципы и стандарты методологического исследования. Более широкое (чем у Бергмана) толкование дал термину "парадигма" Т.Кун, обобщив в нем общий контекст научных представлений, аксиом, методов и очевидностей, предопределяющих общепризнанные установки, разделяемые научным сообществом в конкретной исторической ситуации. Кун сделал парадигматический метод исследования приоритетным инструментом для изучения структуры научных революций. Уточненным синонимом "парадигмы" у Куна выступало понятие "дисциплинарной матрицы".

Еще более широкий смысл вкладывал в этот термин Ф.Капра, предложивший противопоставление двух парадигм - старой (классической, картезианско-ньютоновской) и новой, которую он называл "холистской" или "экологической", призванной заменить собой рационально-дискретную методологию ортодоксальной науки Нового времени.

В современной лингвистике термин «парадигма» имеет техническое значение и противопоставляется понятию «синтагма». В этом случае имеет в виду статическая структура предложения, где фиксированы части речи, но могут быть поставлены различные по смыслу слова – при том, что грамматически предложение будет выстроено по правилам. Парадигмальная структура предложения описывается лингвистической формулой (или-или), ничего не сообщает нам о смысле высказывания, но описывает его формальную структуру. В противоположность парадигме «синтагма» фиксирует точную последовательность конкретных слов, формирующую содержание высказывания и построенную на принципе «и-и».

 

 

Премодерн и модерн

 

В классических моделях социологии, культурологии, истории  глобальных парадигм выделяют две: парадигма Традиции и парадигма современности. Парадигма Традиции, «традиционного общества» --  это парадигма премодерна. Парадигма современности есть парадигма модерна. Чаще всего эти две модели рассматриваются с позиции парадигмы современности, что предопределяет расстановку акцентов и форму толкования этих парадигм: ведь в этом случае эти парадигмы сопоставляются явно пристрастно -- одна из них оценивает другую (и себя саму) исходя из собственных устройства и приоритетов. В парадигме модерна исторический процесс имеет позитивную направленность, то есть рассматривается как прогресс, а следовательно, все, что составляет основу парадигмы Традиции считается «несовершенным», «недоразвитым» и «преодоленным».

 Европейская школа традиционализма, прежде всего, Рене Генон и Юлиус Эвола, дополнили этот парадигмальный подход, показав как парадигма модерна выглядит с позиций парадигмы Традиции. Традиционалисты, как и модернисты, оказались предвзятыми, представляя дело таким образом, что мир Традиции суть полнота и совершенство, а мир модерна —  воплощение недостатка и ущербности. Параллельно Ницше (или вслед за Ницше) они утверждали нигилистический характер современног мира.

Классические консервативные мыслители, философы XVIII, XIX и  XX вв. подготовили почву для такого отождествления современности с  нигилизмом. Но этот нигилизм есть, по сути, оценка парадигмы модерна с позиции парадигмы Традиции. Нигилизм современности отнюдь не является указанием на то, что современности «нет». Этот парадигмальный нигилизм получил широчайшее воплощение в культуре, философии, в науке, в произведениях искусства, в политических системах, в широком спектре доктрин и теорий. Можно сказать, что он создал целую вселенную эпохи модерна, в которой расцвело «множество цветов»: архитектура, искусство, музыка, театр модерна, в котором все мы -- по инерции -- и живем, точнее, нам кажется, что мы живем.

 

Антагонизм двух парадигм:  модерн и премодерн

 

Между парадигмами премодерна и модерна существуют довольно ясные отношения. Это отношения плюса и минуса. В центре интеллектуальной и духовной деятельности человека премодерна  была религия. Ее догматы, нормы, принципы, культы, ритуалы парадигмально формировали и субъектную и объектную реальность. Человек не живет в некоем объективно заданном  мире, как сказал однажды Мирча Элиаде, «природа обусловлена культурным образом» (natura e culturalmente condizzionata). Не существует «чистой природы» без человека, носителя культуры; «чистая природа» — это то, чем могут наслаждаться зайцы, белки, кролики, ужи и т.д.  Они в ней живут, они — часть ее. Но что такое «чистая природа» без ее культурного носителя, без субъекта, мы не можем сказать. Мы же не можем спросить у зайца: «Ну, как оно тебе, в лесу?» Ясно, что этот вопрос совершенно человеческий. Разве заяц там для этого? Ясно ведь, что для другого. А, кстати, для чего там заяц и что он там делает — это очень большой вопрос. Я думаю, если бы у нас была возможность по-настоящему спросить зайца, как ему вообще, я думаю, что мы бы пережили колоссальный переворот, мы бы увидели другую сторону мира. Кстати, определенные культы архаических народов и существуют для того, чтобы поинтересоваться философией койотов, лис, воронов. Если  представить возможность метаморфоз человека, актуализированных магических метафор, доступных в опыте тотемических культов, мы обрели бы огромный объем онтологического и гносеологического содержания. Тем не менее, мы живем в человеческом мире, и для нас парадигмальными являются те формы, та природа, и то в ней участие, которые подкрепляются человеческими установками.

 

Ощущение бытия в эпоху премодерна

 

В эпоху премодерна, Традиции человеческое сознание и бытие, сама структура внешнего мира изначально формировались в контексте религии. Когда люди Традиции смотрели на дерево, воду или реку, они созерцали нечто совершенно иное, нежели мы в эпоху модерна. Их физическое восприятие, их чувства были совершенно инаковыми. Чем глубже в историю, тем больше интересных существ и пространств они видели: гномов, панов, эльфов, наяд, ундин, домовых и лесовых… Правда, мне кто-то говорил недавно, что во время последней переписи населения многие россияне тоже писали, что они «гномы», «эльфы» и т.д.

О населении мира Традиции можно узнать, открыв любой религиозный трактат. И там можно также увидеть, что «немногим человека от ангелов Бог умалил», что существуют в чем-то подобные нам (или мы им?), разумные высшие существа, ангелы, которые пребывают рядом с нами и подчас активно участвуют в нашей жизни. Но где ангел, там и обратная сторона: демоны, черти, бесы… Существа религиозного мира  существенно разнообразнее, чем те, что остались в современном мире. Пейзаж и уровень общения, глубина кругозора человека религиозного мира была на порядок или на несколько порядков больше, чем то, что современный человек распознает как существующее.

В период «премодерна» (в парадигме «премодерна») философии как самостоятельного мыслительно-культурного процесса не было, а то, что напоминало тогда философию, было «служанкой теологии», как говорили средневековые богословы. В Традиции философия была своего рода упражнением определенных рациональных, рассудочных функций человеческого существа, которые обслуживали более фундаментальные и непоколебимые догмы, истины и интуиции, данные в Традиции, религии, культе, богословии. Философия была сферой «прикладного богословия»,  применимого к неким второстепенным вещам, относительно которых не находили прямых указаний в Традиции, Священном Писании или  комментариях к нему. В этом случае искали комментарии к комментариям у философов, пытались сакрализировать (как это было в схоластике) греческих мыслителей, и в первую очередь, Аристотеля, учению которого в католическом Средневековье был придан характер церковной догмы.

 

От «премодерна» к «модерну»

 

Философии, выделенной в отдельную сферу, в эпоху премодерн, или парадигмы Традиции, не существовало. Но не существовало не только философии, но и «человека» -- того человека, которого мы знаем по эпохе модерна. Не существовало и познания субъектно-объектного типа, которым мы привыкли пользоваться как чем-то само собой разумеющимся. Не существовало также отдельно «природы». Земля была другой, она была квадратной, плоской, плавающей на черепахе, стоящей на пяти слонах и на трех китах, а также полой изнутри (там располагался ад и миры мертвых). Эта была совершенно иная реальность. И лишь при переходе от парадигмы премодерна к парадигме модерна мы получили некую автономную человеческую, природную, материальную, психологическую реальность, которая лежит в центре современной философии, начавшейся с позднего Возрождения и с эпохи Просвещения, сформировавшей основную систему принципов и распространившей свои полномочия на культуру, науку и  политику. От религиозного человека и религиозного космоса парадигмы премодерна мы перешли к философскому человеку и окружающему его миру парадигмы модерна. Этот переход от одной парадигмы к другой был  базовым переходом, очень интересным самим по себе. Если вспомнить культуру барокко, стиль рококо, т.е. как Европа прощалась со Средневековьем,  приучившим людей к строгим, понятным готическим ьформам, а прежде еще более ясным романским установкам, то мы увидим, как Запад внутренне распирало и корежило, как его разносило изнутри при переходе от парадигмы Традиции к парадигме современности.

 

Отступление: многообразие внутри парадигмы Традиции

 

Остановимся на понятии «парадигма Традиции», чтобы яснее осознать глубину перехода к парадигме современности. Когда мы говорим «парадигма», мы не имеем в виду какую-то конкретную религию, поскольку из этой парадигмы можно извлечь огромное, может быть, бесконечное количество религиозных моделей, которые даже в совокупности не исчерпывают потенциал  парадигмальной матрицы, на которой эти религии строятся. Парадигма премодерна проступает сквозь все религиозные учения, конфессия, бессчетное количество сект, толков, эзотерических ответвлений, «внутренних» школ, которые в одних культурах объявляются истинными, в других ложными, конфликтуют между собой, сосуществуют, друг в друга превращаются. Всё это многообразия не что иное, как различные версии проявления парадигмы премодерна. И все они внутри себя непротиворечивы, потому что там действует закон конкретной систематизированной среды: «они находятся в четком и ясном фиксированном контексте, где концы с концами сходятся».

Как твердые тела, при всем многообразии составляющего их вещества, подчиняются универсальным законам твердого тела, так и религии. Если взять любую форму традиционного общества, например, жизнь индейцев, амазонок или русских казаков, крестьян-старообрядцев или мусульман арабского мира,  современных китайцев, недалеко ушедших от премодерна, небольших этнических общин в каждой точке мира (эскимосов, папуасов и т.д.), то мы увидим колоссальное разнообразие того, во что они верят, что они думают, говорят и считают. Подчас может сложиться впечатление, что между этими религиозными, традиционными ансамблями нет ничего общего. Одни поклоняются небу, другие — земле. Одни считают, что самым большим достоинством является смелость, другие — трусость. Одни копают глубокие ямы, чтобы спрятаться, другие влезают на высокие холмы, чтобы показать, какие они молодцы (типологию теллурических – «холмовых» и  хтонических  -- «норовых» --  обществ ввел немецкий антрополог Лео Фробениус).

В рамках парадигмы премодерна, парадигмы Традиции существует бесчисленное количество вариантов, одно перечисление которых займет тысячи страниц: какие бывают культы, обряды, догматы, теологии, мистические учения, народы, символические системы, во что эти странные (и нестранные) народы верят. Даже если взять одну конкретную традицию, например, исламскую, чего там только нет! Например, правовые модели мазхабов или разделение на шиитов и сунитов, или различные суфийские ордена, каждый из которых по-своему видит целый ряд принципиальных вещей; к тому же в рамках этих орденов существуют различные направления, и вдобавок, есть оригинальные мыслители, которые, будучи исламскими, вообще никуда не вписываются.  К тому же исламская культура существовала в различных исторических условиях и различных географических и культурных контекстах. Подчас одно с другим принципиально расходится. Например, исмаилитский (т.е. крайне шиитский) Фатимидский халифат и ультра-ханбалитское учение Аль-Ваххаба, «рога пустыни». Между ними бездна. Добавим радикализм суфия Аль-Халаджа, который в экстатическом озарении возопил: «Я есть Истина!» («Ан аль-Хакк»), и угрюмые фетвы современных салафитов, взрывающих могилы мусульманских святых и суфиев. Это абсолютные крайности в рамках одной традиции, одной религии.

Теперь можно представить, какой объем разнообразия добавится, если рассмотреть другую религию, например, христианство. Здесь различий и противоречий, пожалуй, еще больше. Чрезвычайно далеки друг от друга православие и протестантизм,  представляющие собой нечто противоположное и взаимоисключающее и по догматике и по метафизике, и по пониманию природы, мира и человека, и по морали. Между ними располагается католицизм, который, с одной стороны, радикально отличен от протестантизма, откровенно враждебен ему, а, с другой стороны, имеет мало точек соприкосновения и с православием.

 Кроме того, между православием и католицизмом есть множество промежуточных форм и полуформ в лице греческого православия, униатского полуправославия и т.д.

Я не говорю здесь про восточные культы, где в принципе нет ортодоксии. Например, китайская, конфуцианская традиция вообще не знает, что такое ортодоксия, и допускает самые разнообразные смешения: с даосизмом, буддизмом и т.д. Иногда буддистские патриархи начинали между собой войны. Сегодня часто говорят о чудовищных последствиях межрелигиозных войн, но если мы вспомним, как представители одной и той же религии, запутавшись, например, в толкованиях одного и того же коана, уничтожали друг друга в Китае или Тибете, то это будет истинный пример бешеной внутри конфессиональной ненависти, не уступающей по силе конфликтам между разными религиями. 

Отметим, что все перечисленное выше сосуществовало в рамках одной и той же парадигмы — парадигмы традиционного общества, парадигмы премодерна.

 

Радикальность перехода к модерну: рождение философии Нового времени

 

Переходя от парадигмы премодерна к парадигме модерна, мы попадаем не просто в новую религию или экзотическую секту, но в радикально новое состояние среды, как если бы мы покинули твердое состояние вещества и перешли в новое, к примеру, жидкое его состояние.

Модерн — это новая парадигма или новое состояние вещества. Задача или программа модерна осуществлялась не всегда и не везде. Эта парадигма стала реальностью строго в определенный исторический период времени и в строго определенном географическом месте: в Западной Европе в XVIXVIII вв. Именно в это время и в этом месте произошло уникальное по своей глобальности и объему мероприятие: парадигме Традиции было сказано «нет!», тотальное «нет!». Всему, что в парадигме Традиции существовало со знаком плюс — не одной конкретной религии, а всей этой парадигме, каждому ее элементу по отдельности и в целом — было сказано «нет!». Для того, чтобы это осуществить, надо было как-то всецело понять или интуитивно охватить, что же общего было во всех различных формах моделей премодерна, что же было общего в Традиции как таковой. Это принципиальный момент. Для того, чтобы его понять, необходимо абстрагироваться от того, каким видели мир представители разных традиций (христиане XIVXVI веков, мусульмане того же периода, как видят его сегодняшние буддисты, все еще продолжающие пребывать в той же парадигмальной эпохе), поскольку сами люди, жившие в парадигме Традиции воспринимали Традицию (Традицию с большой буквы, как парадигму) как свою привычную традицию (с маленькой буквы); и конкретно – как западно-христианскую европейскую традицию. Например, европейский  человек XVI века видел себя крестьянином, ноблем или горожанином, по умолчанию исповедующим христианскую веру. При этом он даже не подозревал, что может быть как-то иначе. Когда же он видел иноверцев, например, мусульман или пленников, привезенных из Африки, он не воспринимал их как носителей иной цивилизационной и религиозной парадигмы – они были для него простой и не расшифровываемой экстравагантностью. Ему в голову не приходило осмыслить себя как  представителя христианской культуры или традиции, рядом с которой могла быть другая культура, обладающая иным, и не менее убедительным культурным компонентом, и с которой его культура могла бы войти в равный диалог  -- в рамках войны или мира. Лишь только отдельные люди, путешественники, авантюристы или торговцы посещали различные страны и имели представление, что в мире есть еще что-то другое, кроме того, что видел обычный христианин XVIXVII вв. Это также справедливо и для других народов и других культур. Но нас интересует именно Европа XVI  века.

 

«Новое» с большой буквы

 

В 16 веке по совершенно загадочным обстоятельствам в Европе возникает некая духовная тенденция -- движение мысли, движение тел, движение политическое, социальное -- которое начинает выскальзывать из  парадигмы премодерна в целом. И раньше в истории можно было представить некую энергию, которая готова была разрушить конкретную традицию -- христианскую, языческую, исламскую, иудейскую, буддистскую или индуистскую. Но всякий раз разрушающая сила устанавливала новую традицию на месте старой. Именно традицию, уходящую корнями в саму парадигму Традиции, и оспаривающую одну конкретную версию этой парадигмы в пользу другой. И вот рождается радикально новый проект, в котором на место христианской традиции приходит   не-традиция, анти-традиция – нечто небывалое, нечто по-настоящему «новое», «Новое» с большой буквы, на сей раз в парадигмальном смысле. Это и была удивительная, парадоксальная парадигма модерна, которая пришла с новым знанием, и это знание было настолько поразительным, что оно ослепило всю Европу, обнаружив совершенно новый потенциал, радикально новую возможность. Рухнуло все. Рухнули все идолы, все принципы, оковы, абсолюты и появилось нечто новое. Этим новым стала современная философия -- революционное явление, пришедшее на место религии. Философия стала тем, чем была религия в премодерне.

Философия — явление очень специальное, принадлежащее исключительно эпохе модерна. Конечно, можно возразить — а как же греки, основатели философии, которые жили в эпоху премодерна? Или, как же философия средневекового христианства или буддизма?

Стоит только забыть о том фундаментальном, парадигмальном сдвиге, который произошел в Новое время при переходе от премодерна к модерну, мы начнем воспринимать модерн как абсолютное, естественное и универсальное состояние «нашего вещества», а то, что было до наступления этой парадигмы, начнем трактовать, исходя именно из этой парадигмы. Мы как носители модерна экстраполируем понятие и методы философии на другие эпохи, на эпохи предшествующей парадигмы, исказив ее смысл и проблематику. Далее, всякий раз, когда мысль людей эпохи модерна, в первую очередь, философов, обращается к древним временам, она применяет признак философии к тому, что более или менее напоминает то, что понимается под философией в эпоху модерна.

В Советском Союзе, как это ни смешно выглядит сегодня, даосская доктрина преподавалась как «материалистская диалектика древнего Китая». Советские «ботаники» переводили и изучали Лао-цзы, но поскольку было абсолютно невозможно адекватно передать, изложить и прокомментировать сложное мистическое эзотерическое учение Лао-Цзы, книга с адекватным названием не могла появиться в советское время. Все, что публиковалось в те прекрасные времена, должно было быть «материалистическим» и «диалектическим», остальное считалось «реакционным» и «буржуазным». В отчаянии советские философы, интересовавшиеся даосизмом, вынужден были бубнить «о материалистах-диалектиках Древнего Китая» и издавать под этим названием нечто, ни малейшего отношения ни к материализму, ни к марксистской (или гегелевской) диалектике не имеющее.

Еще пример: первое издание книги Мирчи Элиаде, выпущенное в 1988 году в Советском Союзе, «Космос и история» и посвященное преимущественно критике идеи прогресса, вышло в издательстве «Прогресс». Никого это нисколько не смущало. Ровно в той же степени, в какой «материалистскими диалектиками» объявлялись китайские даосы эпохи Лао-Цзы,  «философами» оказывались мыслители традиционного общества, которых культура модерна причислила к таковым. Конечно, ни Гераклит, ни Ксенофан, ни даже Платон или Аристотель — никакие не философы в строгом смысле слова. Их мировоззрение, их интеллектуальное и физиологическое бытие принадлежит миру мифа, Традиции, религии, но только религии чрезвычайно далекой от современности, религии невнятной, непонятной в ее целостности людям модерна. Найдя у кого-то из древних мыслителей нечто похожее на собственные взгляды, люди модерна именовали ее «древнегреческой философией», «философией досократиков».  На самом деле, термин «философия» существовал и в премодерне, но означал нечто совершенно иное, чем в эпоху модерна. В греческом языке «философией» назывался процесс рационального размышления, как правило, применявшегося в трактовке мифов. «Философия»  (как, впрочем, и «наука» в ее греческом понимании) была элементом более широкого религиозного контекста. Мы читаем сегодня Платона и Аристотеля как философов (в понимании модерна) только потому, что от нас начисто ускользает контекст традиции, понимание ее структуры, начал и корней. По аналогии с философами модерна мы ищем у философов древности обоснования их начал на основе рациональных умозаключений, и когда находим нечто подобное,  радостно успокаиваемся, не подозревая, что в их случае это не более, чем риторический прием, а реальные обоснования следует искать либо в проговариваемом, но ускользающем от нашего внимания в силу иной настройки, либо в подразумеваемом мифологическом, религиозном контексте.

 

Миф

 

В фундаменте парадигмы Традиции эпохи премодерна лежит миф, а позднее религиозная догматика. В истории человечества полноценная манифестационистская мифологическая модель со временем заменяется догматической религией креационистского толка, в первую очередь, авраамической. Это особый и очень сложный разговор. Здесь главное поставить вопрос, какие элементы парадигмы Традиции сделали возможным фазовый переход к парадигме  модерна. Эти элементы следует искать в авраамической традиции и, соответственно,  в креационизме.

Очень занятная история с Демокритом. В контексте Античности он действительно более всего похож на философа в современном понимании. Но кто был Демокрит? Он излагал концепцию мировоззрения фригийских колдунов, теорию черной магии, черных богов, возникающих из разрозненных атомов. В принципе, это была традиция стремительно деградирующего партикулярного мифа, завуалированные догматы «фессалийского братства», которое практиковало то, что позже получило название «теургия» или «черная магия». Демокрита  мы обычно вырываем из контекста его же собственных писаний, где речь идет, в первую очередь, о процедурах вызывании (эвокации) божеств и духов, а учение об атомах служит поясняющим приложением.

 

Парадигма как аналог языка в структурной лингвистике

 

Сравнение парадигм модерна и премодерна, современного мира и мира Традиции, особенно обращение к очищенным парадигмам, предшествующим их конкретизации в истории, представляет собой гигантское поле для исследования. Сопоставляя между собой Традицию и современность, мы проясняем тайные структуры темных и непроявленных  матриц. При этом надо помнить, что нигде невозможно встретить парадигму Традиции (равно как и парадигму модерна) саму по себе. Они прячутся за целым веером всевозможных систем, дискурсов, знаковых структур.

В основе структурной лингвистике  лежит метод разделения языка (la langue) и речи (la parole, le discourse). В языке непроявленным образом содержится «всевозможность слов и дискурсов».  На одном и том же языке, исходя из его базовых возможностей, можно сформулировать самые различные высказывания – в том числе и прямо противоречащие друг другу. При этом язык никогда не становится тождественным тем речам, которые на нем произнесены или написаны – ни взятым по отдельностям, ни даже условной совокупности всех высказываний, которые на этом языке делались или будут делаться. В языке как парадигме всегда есть нечто большее, что-то, что превосходит высказывание кардинально, является его всегда невидимым корнем, его имманентной трансцендентностью.  Язык никогда не конкретен, всегда потенциален.

Речь же  всегда конкретна и актуальна. Она содержит в себе необратимую структуру – и смысловую, и грамматическую, и  лексическую, которая сопоставима только с другой речью. Язык проступает сквозь речь, делает ее возможной, но как только она становится действительной – т.е. как только речь произносится или пишется – язык сразу же прячется, демонстрируя тем самым нетождество с речью. То, что одна речь, может опровергаться другой, создает напряжение внутри поля высказываний, но никак не затрагивает цельную непротиворечивость языка.

То, что в структурной лингвистике понимается под «языком» довольно приблизительно соответствует «парадигме» в нашем философском анализе. Так, на базе парадигмы Традиции (что соответствует речи) можно выстроить такие формы (что соответствует высказываниям), которые могут фундаментально различаться и даже входить в прямое противоречие. Но схватить саму парадигму Традиции полностью, как язык, чрезвычайно трудно, потому что этот язык прячется, ускользает от нас. К примеру, многие люди прекрасно говорят на родном языке, даже в том случае, если никогда не посещали школу и понятия не имеют о грамматике,  о том, как этот язык устроен. Поэтому для того, чтобы принадлежать парадигме Традиции, говорить на языке Традиции, для того, чтобы жить Традицией – чтобы прекрасно прожить всю свою жизнь в лоне Традиции --  абсолютно не обязательно знать, что такое Традиция.

Точно так же можно быть абсолютно современным человеком, прекрасно разбираться в модерне, жить этим модерном, и при этом даже не подозревать, что мы имеем дело с парадигмой,  что мы мыслим так-то и так-то, видим то-то и то-то только потому, что это напрямую вытекает из парадигмы модерна, которая жестко диктует, как понимать себя и окружающий мир, как выражать движущие нами импульсы, как строить высказывания, формулировать мысли, давать оценки, осуществлять сравнения и действия.

Схватить парадигму очень трудно, потому что это, по сути, то, что предшествует любым ее повествованиям о самой себе. Более того, сама парадигма на своем языке сказать о себе ничего не может. И модерн никогда о себе не говорит: «Я, модерн, пришел на смену Традиции». Он говорит, например, языком Вольтера: «Царство свободных знаний освобождает человечество от цепей слепого мракобесия предшествующих эпох». Вольтер не сказал нам, что мы должны отбросить одну парадигму и принять другую, хотя по существу он именно это и сказал. Но сделал это таким образом, что мы тут же попали  в ловушку гипнотических интонационно-структурных предложений, заведомо программирующих  ваше восприятие. И вот вы уже думаете:«Я тоже хочу в царство разума, ведь — это хорошо, и я, конечно, не хочу старое, ненужное мракобесие предшествующих эпох». Что именно имел в виду Вольтер под одним и другим, вы совершенно упускаете из виду, покупаясь не на смысл, но на морально-оценочное оформление высказывания. А ведь он имел в виду фундаментальную смену парадигм: от парадигмы Традиции к парадигме модерна.

 

Европеизация как модернизация

 

Энциклопедисты в эпоху Просвещения совершили огромную работу по переходу от одной парадигмы к другой. Постепенно парадигма модерна побеждает в Западной Европе. Побеждает не сразу, а по этапам. Западная Европа шаг за шагом вытесняет из себя все, кроме парадигмы модерна. И в какой-то момент, победив в самой себе внутренний европейский премодерн в лице католической культуры, остатков схоластики и пережитков Средневековья, жестко подавив всплески «традиционного общества» (например, консервативное восстание крестьян Вандеи), Европа начинает осознавать себя сплошным полем модерна. Начиная с определенного времени, Европа и модерн становятся синонимами. И теперь мы говорим: «Европа», «европеизация», понимая под этим новую парадигму, т.е. «модерн» и «модернизацию».

 

 

Инерция современности мешает пониманию логики парадигмального анализа

 

Если говорить об экономических соответствиях, то премодерну соответствует первичный аграрный сектор производства, модерну — вторичный, промышленный. Премодерну соответствуют сакральность и миф, модерну — наука, рациональность и мышление. «Реальность» — это понятие глубоко современное. Дело в том, что в мире Традиции не было понятия реальности. Никакой реальности, отдельной от мистического, духовного восприятия бытия, от мифа. не существовало. Здесь рекомендую  обратиться к книгам Мирчи Элиаде о примитивных культах,  экстатических состояниях и древнейших религиях. Фундаментальными в этом смысле являются труды Рене Генона.

Премодерн — это прединдустриальное или аграрное общество. Вместе с модерном приходит индустриальное общество. Но поскольку мы являемся продуктами парадигмы модерна, и живем (по меньшей мере, в сознании) в индустриальном обществе,  мы рассматриваем прединдустриальное общество как прелюдию к индустриальному. Нам и в голову не приходит, что между прединдустриальным (аграрным) и индустриальным обществом можно осуществить свободный выбор, предпочесть либо одно, либо другое. Нам кажется, что точно так же, как ребенок не выбирает становиться взрослым или остаться ребенком, так и премодерн обречен стать модерном. Это развитие можно затормозить, но нельзя отменить. Так же подсознательно мы считаем, что люди, которые искренне и прямодушно верят в Бога и всерьез принимают все религиозные предписания  — это люди, «ограниченные предрассудками». А люди, которые живут в древнем аграрном цикле с использованием лошади, плуга и серпа — это люди, которые «еще не научились работать с трактором». Одновременно, люди, которые еще не знают, что индивидуум есть центр мироздания, а человек есть мера всех вещей — это заторможенные в развитии кретины, над которым довлеют мертвые, бессмысленные, ограничивающие их свободу предрассудк  «коллективной общности».

 

Парадигмальный анализ требует усилия

 

Человек модерна не рассматривает эпоху премодерна как самодостаточную,  имеющую полное право на существование и являющуюся продуктом свободного выбора. Если мы видим упорство традиционного общества, не желающего «развиваться» и «модернизироваться», то рассматриваем это как неприятную аномалию, как ребенка, упорно отказывающегося взрослеть, как «больного ребенка», у которого все равно нет никакой иной перспективы, кроме как вырасти.

Парадигмальный анализ требует категорического отказа от подобного инерциального отношения к парадигмам Традиции и современности, преодоления некритической и неосознанной зависимости только от одной из парадигм (в нашем случае от парадигмы модерна). Парадигмальный анализ требует от нас не просто говорить на языке, но осознать его правила, его грамматику, его структуру, чтобы понять, что речь рождается «не сама собой», но подчиняется строго определенным законам – логическим и механическим. И поняв, что в лице модерна мы имеем дело с языком, причем с вполне конкретным языком, мы можем осознать, что теоретически может существовать и другой язык, причем не просто тот же самый, только недоразвитый, а именно другой, имеющий иные законы и иное устройство, язык.

В этой способности отстранения от гипноза только одной парадигмы и заключается фундаментальное различие между парадигмальным анализом и инерцией нашего мышления. То же самое верно и для представителей традиционного общества, но они для нас менее интересны, так как в современной России в чистом виде не встречаются, и основные нормативы мышления предопределяются закономерностями логики модерна.

 

Призыв уважать лед

 

Инерциально мы воспринимаем премодерн, то есть общество Традиции, как начальную, естественно предшествующую модерну стадию. Парадигмальный же анализ говорит о том, что лед — это не просто замерзшая вода, но именно твердое вещество, которое может быть рассмотрено в собственной системе координат. Его не просто еще не успели расплавить, лед может быть льдом всегда, лед может быть вечен, так же, как может быть вечной вода. Лед даже как-то «более вечен», чем вода: вода испаряется, ее пьют, а лед в Арктике и Антарктике как был, так и есть. Парадигмальный анализ — это призыв уважать лед.

Посмотрим, например, как ведет себя лавина. У меня есть эссе о том, как Бодрова-младшего задавило лавиной.  Бодров-младший, «Брат-2», в нашем обществе был гламурным «последним героем». А о лавине мы никогда не думали. И вот лед, как вечность того, о чем мы не думали, сминает Бодрова-младшего. Происходит некий разрыв в нашем сознании. Как же так? На самом деле, Бодров-младший должен был бы победить льдину, проскользнуть по ней на виндсерфе или бобслее, и устало вытерев пот со лба, сесть в подъехавший «Мерседес». В нашем современном мифе возможен только такой сценарий, ведь он же -- герой. И  вдруг безличный, мертвый, вечный лед уничтожает Бодрова-младшего. Это внезапное напоминание о другой парадигме, парадигме премодерна, которая, на самом деле, никуда не исчезла, и которая может быть вопросом свободного и сознательного выбора. В этой истории ясно обозначались люди, которые встали на сторону льда, а не Бодрова-младшего. Люди льда.

 

Уроки Бин Ладена

 

Сегодня мы об этом немного легче говорим, чем лет 15–20 назад. Сегодня мы видим, например, как Усама Бен-Ладен как ни в чем ни бывало вылезает из своего Средневековья и вытворяет на глобальном уровне такое, что вообще ни у кого не укладывается в голове. Ему говорят — «нельзя», а он говорит — «почему нельзя»? Для него понятие «есть», «быть» несет совсем иной смысл, нежели для всех остальных. Для него есть вера, есть верующие, есть муллы, которые, как кажется людям модерна, «просто еще не научились мыться, смотреть фильмы Тарантино, бриться, завязывать шнурки»... Но Бин Ладен дал понять всем людям модерна, что все несколько сложнее, и если показать людям исламского Средневековья фильмы, шампунь, шнурки, они не начнут это автоматически все сразу осваивать, они просто скажут: «Спасибо, не надо». Средневековье это не инерция, это свободный выбор, и оно существует не в прошлом, а в настоящем. Масштаб терактов в Нью-Йорке дал это понять со всей возможной наглядностью. Парадигму Традиции можно выбрать здесь и сейчас, и действовать в соответствии с ней и по ее законам.

Мировые теракты «Аль-Каеды» облегчают нам понимание парадигмального анализа. Парадигма Традиции — это выбор, а не обреченность. Парадигма Традиции была, есть и будет как возможное состояние бытия, как возможное состояние человека. Таким же свободным выбором является и парадигма модерна. Просто модерн, вышедший на сцену в определенный исторический момент и в определенном географическом ареале, смог удачно (для него самого) навязать себя всем остальным как нечто само собой разумеющееся и безальтернативное. Иными словами, модерну удалось тщательно скрыть, что он является парадигмой. А теракты «Аль-Каеды» поколебали эту хитрость.

В  МГУ как-то приехал итальянский либеральный философ Антисаари, который, услышав мое выступление на одном философском конгрессе, просто завизжал: «Но как же права человека?!» Животная реакция того, кто призван рационально осмыслять парадигму. Для Антисаари  нет осознания модерна. Он сам — модерн. Он ничего кроме модерна не знает. Но, не зная ничего, кроме модерна, он не знает самого модерна. В этом отношении существует определенный парадокс: мы никогда не поймем модерн как парадигму, если не поймем, что это одна из возможностей выбора, т.е. если мы не поймем парадигму Традиции. А для этого необходимо понять, что фазовый переход между парадигмой премодерна и парадигмой модерна не является аналогом смены, например, сезонов или этапов развития человеческого организма. Это скорее похоже на кипячение чайника: его могло бы и не быть. Если бы кто-то не зажег конфорку, то вода бы не закипела. Кто-то ее зажег. Вода закипела. Факт есть. Всем понравился кипяток. Но это не значит, что всякая вода — это недоделанный кипяток.

 

Степень проникновения Нового времени и «коллективное бессознательное»

 

Итак, Новое время — это структурное понятие, оно не является диахроническим явлением, отменяющим своим приходом «старое», это понятие системное. Как мы показали на примере Демокрита, уже в Древней Греции были своеобразные представители модерна. В Европе XVII века и позже эта модель стала доминировать. Новое время отличается от «старого времени» именно сменой фундаментальной парадигмы, сменой гораздо более существенной, чем смена «Ветхого Завета» «Новым Заветом». Оба «Завета» находились в рамках авраамической, монотеистической религии, в границах традиционного общества. То, что происходит в эпоху модерна, и то, что называется «Новым временем» в историографии — это гораздо более глубокий сдвиг. Можно спорить о границах распространения этого сдвига. Можно выяснять, насколько модерн по-настоящему состоялся, стал всеобщим. Это отдельный вопрос. Но парадигмально можно сказать, что последние лет 300 мы живем в эпоху модерна. Любые общества, в том числе и самые архаичные — дикари, папуасы, которые менее всего знакомы с духом модерна, -- определенным образом воспринимают на себе укус, жало модерна. Пусть извне, пусть в виде колонизации, в виде телевизоров или предметов иной цивилизации, которые они, например, в карго-культах Полинезии, воспринимают как присланные на кораблях из мира мертвых, на кораблях, состоящих из ногтей предков. Модерн настиг всех и, как вызов, был предложен любому народу мира, любой культуре и любому человеку. И, конечно, поскольку мы говорим о философии,  живем в современной стране, в современном городе, мы сами являемся продуктами модерна.

Те исследователи, которые глубоко изучали парадигмальное соотношение модерна и премодерна, обнаружили премодернистическое, традиционное начало даже в современных людях. Премодерн, несмотря на то, что его так старательно изгоняли просветители и строители Нового времени, тем не менее, никуда не исчез. Он остался в человеческих снах, в наших реакциях, в оговорках, в культуре, в нашей крови, в бессознательном.

Насколько глубоко проник модерн в нас, русских? В нас его явно меньше, чем во французах, но и во французов, и даже в американцев, он тоже проник не до конца, не до дна. Что-то у них осталось от предшествующей парадигмы. На этом основана «психология глубин» Карла-Густава Юнга, который ставит перед собой очень интересную и вполне конкретную задачу: вычленить пласт парадигмы премодерна в психике современного человека. И «коллективное бессознательное», по Юнгу, это и есть некий тезаурус остаточного премодерна, который дан нам не извне, а изнутри -- в наших неврозах, психозах, страхах, влечениях. Это голос, язык того мира, из которого мы якобы вышли, и который нас настигает в психических расстройствах. Поскольку они присущи в той или иной степени каждому современному человеку, то с внутренним зовом премодерна мы имеем дело постоянно. Но вся наша наука, все разговоры о философии, весь процесс преподавания, нормативы и рамки нашего бытия, в том числе политические — основаны на  парадигме модерна. И эта парадигма является официально принятой и определяет приемлемое и отвергнутое в глобальном дискурсе.

В течение XX века парадигму модерна постоянно пытались поставить под вопрос, в том числе в науке, в гуманитарных и естественно-научных дисциплинах, ее пытались атаковать или размыть, но все же она до какого-то момента держалась. В ее сохранении и укреплении принимали активное участие и современная философия и современная позитивистская наука. Предпринималась огромная работа для поддержания и укрепления духа современности.

 

Переход куда-то еще

 

Сейчас наступает уникальное время, когда лигитимность парадигмы модерна исчерпывает себя, происходит ее существенный, фундаментальный сбой.  Сейчас мы подходим к третьей парадигме, парадигме постмодерна.

Это и есть то состояние, которое можно назвать переходом от философии к постфилософии, из Нового времени куда-то еще. Философия как базовая дисциплина, изучающая -- и утверждающая одновременно -- структуры индивидуального рационального мышления в качестве определяющих для представления о человеке и мире, была центральной силовой линией модерна. Когда модерн заканчивается, заканчивается и философия. По меньшей мере, философия, которую мы знали в Новое время.

Здесь мы подходим к самому интересному и паразительному факту. Мы живем в эпоху второго фазового перехода. Это эпоха перехода от парадигмы модерна к новой парадигме, к «новому состоянию вещества». И если мы знаем (или, по меньшей мере, можем знать), какими фундаментальными  формулами описывается эпоха премодерна, коль скоро она закончилась, исчерпала себя и сегодня присутствует в снятом виде или в виде альтернативных всплесков (как в фундаменталистских движениях), то теперь нам открываются и формулы модерна, ведь он тоже практически закончился – строго говоря, заканчивается на наших глазах. И модерн мы начинаем понимать все лучше и лучше.  И сейчас мы можем судить об эпохе Модерна почти с абсолютной непогрешимостью -- именно потому, что закончился внутренний ресурс ее существования, ей просто больше нечем дышать.

Но вместе с тем, если мы сейчас впервые можем по-настоящему сказать что-то внятное и необратимое относительно эпохи модерна, то ничего внятного и вразумительного относительно надвигающейся новой парадигмы постмодерна мы сказать не в состоянии.  Дело в том, что эпоха постмодерна не только не кончилась, но еще толком и не началась. Мы лишь на подступах к ней. Мы как бы вплываем в неопределенную зону предела, который отделяет нас от чего-то совершенно неожиданного, нового, такого, о чем мы не подозревали и не могли даже догадываться. И конечно, мы пока еще боимся смотреть этой реальности в глаза, так же, как, я думаю, обычный французский крестьянин или кюре физически боялись взять в руки какую-нибудь прокламацию Робеспьера. Действительно, там содержалось нечто, что совершенно уничтожало и зачеркивало все, чем жил этот маленький французский кюре или крестьянин. «Это убьет то», -- говорил об этом герой Гюго в «Соборе Парижской Богоматери» (напомню, что этой фразе Евгений Головин посвятил одно из своих блистательных эссе). И, тем не менее, французская революция разразилась. Модерн состоялся. «Это убило то», причем настолько совершенно, что мы практически о «том» забыли. Более того, почти забыли и об «этом», которое убило «то».

 

Часть 3. Ситуация постмодерна

 

Постмодерн как парадигма

 

Современный мир осуществляет переход к парадигме постмодерна. Не больше и не меньше. Это очень фундаментальный момент. Те, кто не мыслят о постмодерне,  не занимаются постфилософией, дисквалифицированы. Они по инерции  видят сны заканчивающегося, выродившегося модерна, чем бы они при этом ни занимались — историей религии или философией, наукой или лингвистикой, культурологией или социологией. Все осмысленное, что  можно сказать относительно философии, даже с точки зрения истории философии, сегодня можно сказать исключительно исходя из базового опыта феномена постмодерна, из и на основе ситуации постмодерна.

Все то, что не учитывает, не осмысляет, не описывает, не затрагивает, не толкует, не трактует, не развивает постмодерн,  должно быть, как минимум, отложено в сторону. В наше время философия не просто закончилась, она в наше время невозможна. Как Распутин, приходивший в армяке и пугавший придворных барышень, был определенным экзотическим анахронизмом, так и человек, который сегодня будет говорить о Канте — есть такой же нелепый анахронизм, приходящий в университетские залы, как Распутин на бал. Никакого Канта, никакого чистого разума, никакого Сартра уже не существует. То, с чем мы имеем дело сегодня, на этом фазовом переходе  — это совершенно новое явление. Так в Новое время религия радикально поменяла свое значение в сравнении со Средневековьем, и базовое отношение к ней было кардинально пересмотрено. Философия и наука взяли верх над религией, и стали судить о ней, претендуя на высшую истину. Нечто подобное происходит в эпоху постмодерна с самой философией. Когда мы бросаем взгляд на философию из ситуации постфилософии, перед нами предстает совершенно иная картина, нежели то, что было совсем недавно.

 

Прочтение Канта в различных парадигмах

 

 В эпоху модерна Кант был фундаментальным элементом самой парадигмы Нового времени. Его «Критика чистого разума», подрывающая онтологические аргументы объекта и субъекта, разводящая по разные стороны феномен и ноумен, виделась как важнейшая веха на пути освобождения человеческого рассудка от инерции старой метафизики и некритически принятой онтологии – как инерциально сохранившейся с периода «традиционного общества», так и накопившейся в ходе ошибок при разработке философских основ уже Нового времени. Кант мыслился как «освободитель», как архитектор основ «гражданского общества», как важнейший теоретик либерально-демократического подхода. Канта нельзя было не учитывать в философском процессе. Более того, в Канта необходимо было верить, но верить рационально, доверительно принимая четкую и последовательно изложенную им логическую систему аргументов и концептуальных заключений. Кант, по сути, строго продолжал основную линию философии Нового времени, радикально прочерченную Декартом  -- разведение по разные стороны субъекта и объекта и утверждение центральности гносеологии (теории познания) в качестве наиболее надежной основы философствования. Только Кант делал на этом пути важнейший рывок и демонстрировал, что онтологическая субстанциальность как субъекта, так и объекта не может быть строго выведена из структур рассудка (чистого разума), и это противоречие разрешимо лишь в обращении к волевому моральному началу, составляющему основу практического разума. В Канте модерн достигал своего логического предела, поэтому все попытки (в первую очередь,  Гегеля) преодолеть Канта оканчивались крахом, и все, кто хотел идти по пути философии Нового времени вперед, вынужден был принимать лозунг «Назад к Канту!».

Теоретически при этом можно было читать Канта и в ином парадигмальном ключе, т.е. произвольно помещая его в контекст премодерна. В моей жизни был один эпизод, о котором я  рассказывал Фрэнсису Фукуяме. Будучи в Токио, я общался с одним японским профессором из «Католического университета». Обратите внимание: Католический университет под Токио. Для чего он там построен? Для того, чтобы отучить японцев от премодерна, буддизма и культа солнечного бога-императора. Этот университет прибыл туда вместе с американскими оккупационными войсками и был призван переучить японскую элиту так, чтобы она поскорее забыла свою традицию, духов, богов, покемонов и др. Так вот, как-то, сидя в традиционном японском ресторане, мы заговорили с этим профессором о Канте. Он, как выяснилось, всю жизнь специализировался на философии Канта, написал о нем много работ и защитил диссертацию. Пожилой человек, прошедший весь курс унижения и воспитания в оккупационной послевоенной среде. Мы с ним как раз прожевали огромную голову какой-то японской рыбы. Потом он сказал мне: «Я очень люблю Канта, но Кант не понял одной вещи: что феномен и ноумен совпадают. Еще в юности я сидел во дворике своего маленького дома, смотрел на звезду и написал танку: “Как прекрасна эта звезда, и нет разницы между мной, воспринимающим эту звезду, и звездой, воспринимающей меня”».

Вот смотрите, как здесь проступает неискоренимость парадигмы премодерна! Американские оккупационные войска старательно выстроили «Католический университет». Канта перевели на японский, заставили  этого профессора отказаться от древних духов и самурайских обычаев, зарыть свой меч подальше. Его научили Канту. И что же мы видим? Если бы его не завоевали, он рубил бы там этим «кантам» головы. Его научили, его посадили в философскую оккупационную клетку, а он все равно остается незыблемым элементом «премодерна», трактующим Канта так, как требует этого логика Традиции, логика буддистской традиции.

Вот так можно увидеть философию модерна глазами премодерна. В принципе, так трактовать Канта --  это все равно, что отрубить  самурайским мечом его духовную голову. И это не крайняя форма идиотизма, это голос подполья традиционного общества, который вполне  серьезно может готовить тем самым реванш. Фукуяма, когда я ему рассказал этот эпизод, вздыхая, кивнул.

Но как истолковать Канта, исходя из постмодерна? Что он для нас сегодня? И вот здесь возникает очень интересный момент.

В случае «клинического» непонимания Канта японским профессором все прозрачно: у него есть своя традиция, которую он, ничтоже сумняшеся, приписывает Канту --  чтобы его американцы оставили в покое.

Постмодерн, со своей стороны, есть также «клиническое» непонимание Канта, но совершенно в другом ключе. Постмодернистское прочтение Канта сводится к полному игнорированию его «гуманистического» пафоса. Философия Канта полностью отрывается от просветительского и гуманитарного контекста. В Канте берется только фактическая часть критики онтологического статуса субъекта и объекта, т.е. грубо говоря, идея, что субъект (мыслящий человек) и объект (внешний мир) есть лишь логическое допущение; на самом же деле, никто твердо не знает и никак не может доказать, что они, действительно, есть. С другой стороны, из рассуждений о практическом разуме  берется концепция воли (технически истолкованная мораль) как того инструмента, с помощью которого преодолевается на практике онтологическая бездоказательность субъекта и объекта. Таким образом Кант расшифровывается как радикальный нигилист, прямой предшественник Ницше, подготовивший концептуальную почву для теорий «смерти автора», произвольной игры социальных механизмов, «Общества Спектакля» Ги Дебора,  «микрополитики желаний», «тела без органов», «ризомы» Жиля Делеза и Феликса Гваттари, так как из кантовской критики становится понятным, что нет ни субъекта, ни объекта, а есть только механизм рационализации и апперцепии, пребывающий в своего рода безвоздушном пространстве. Промежуточной стадией между собственно Кантом и постмодернизмом  можно назвать концепцию Мартина Хайдеггера относительно  «Dasein» и Inzwieschen («бытия-между»).

 

 Постмодерн как стиль: смешение парадигм

 

Как можно охарактеризовать философствование постмодерна? Здесь невозможно дать какого-то последнего решения. Мы пытаемся описать и понять явление, которое еще не состоялось, которое только сейчас складывается, притягивает, призывает нас к себе. И тем не менее, что-то о нем мы уже можем сказать.

Самое принципиальное в подходе парадигмы постмодерна — это утверждение, что модерн и премодерн, как минимум, сопоставимы, рядоположены и друг друга стоят.

Впервые термин «постмодерн» был использован  американцем Чарльзом  Дженксом применительно к архитектуре. Дженкс утверждал, что существуют строгие каноны архитектуры модерна. Разумеется, архитектура модерна может быть какой угодно, очень разной, в зависимости от индивидуальности архитектора. Но существуют некоторые границы, в которых архитектор модерна строит. И вот к архитектурному сооружению модерна (в качестве постмодернистического хода) Дженкс предложил добавить, например, купол в стиле храма Василия Блаженного. Так из смешения – невозможного ни в парадигме премодерна, ни в парадигме модерна как таковых -- складывается стиль постмодерна. В итоге мы получаем вначале ироничное, провокационное, откровенно эпатажное, напоминающее дадаизм или сюрреализм, напластование парадигм премодерна и модерна.

 

Новенькое времечко

 

Постепенно программа стилистики постмодерна проясняется и становится все более интересной. Парадигма модерна была системным отрицанием парадигмы премодерна — это понятно. В премодерне, в обществе Традиции утвердили: «Бог». В Модерне восстали: «Нет, не Бог. Человек, природа, но не Бог». В премодерне констатировали: «Вечность». В модерне опровергли: «Нет, не вечность, но время». В премодерне постановили:«Время протекает циклически». В модерне оспорили: «Нет, время течет лишь в одну сторону, оно необратимо». На каждое утверждение парадигмы премодерна парадигма модерна ответила  отрицанием, суждением по принципу «нет». Это был настоящий, полнокровный нигилизм, точно распознанный Ницше, Шпенглером, нашим Данилевским...

Что же предлагает парадигма постмодерна?

Во-первых, она предлагает принять как данность тот факт, что парадигма модерна исчерпана.  «Мы больше ей не верим, мы больше ее не понимаем, мы больше не считаем, что она обладает внутренней энергией, говорят нам люди постмодерна. -- Иными словами, нам скучно. Не то чтобы «модерн неправ». Нам безразлично, прав «он» или нет. Нам просто скучно. «Это нам надоело». То есть совсем надоело. Все надоело – и философия в том числе».

Философия являлась главной структурой, ответственной за сохранение  парадигмы модерна, за создание преемственности и ортодоксии в рамках этой парадигмы. Соответственно, эпоха постмодерна транслирует устами своих адептов: «Нам надоела философия модерна, мы от нее устали. Мы хотим чего-то новенького». Но если Новое время было очень серьезно настроено по отношению к старому времени, то постмодерн — это именно «Новенькое время». Оно не новое, и даже не новейшее, а новенькое. И даже не время, а времечко. Не случайно модная российская телепередача получила такое название. В этом проявился дешевый, убогий постмодерн, «постмодерн  для масс». Новенькое времечко постмодерна сообщает нам в первую очередь о том, что модерн более неинтересен.

Мы знаем две фазы парадигмального состояния. Обширный, бесконечный, бескрайний мир в фазе Традиции и довольно агрессивный, динамичный и до сих пор еще сохранивший значительную часть своей легитимности мир модерна, который по инерции все еще с нами. Но тут-то и приходит нечто третье, чего мы не знаем, что еще непонятно и не высветлено, но что уже здесь. Это третья парадигма. Она стучится в двери, она уже в них входит. Да что там, она пришла, на-ступила, стала нашим на-стоящим.

 

К постобразованию

 

В постмодерне не будет институтов, потому что образование — это типичный проект Просвещения. Обучение в традиционном обществе (премодерне) носило традиционный характер и было связано с практикой медитации и молитвы в монастырях, копирования одних и тех же текстов и т.д. Идея давать человеку полноту гуманитарных знаний — это проект чистого модерна. Постмодерн, в свою очередь, закроет образовательный процесс по причине его бессмысленности, поскольку мотивация эпохи модерна в постмодерне исчерпывается. При этом речь не идет о трансформации учебных заведений. Просто люди постепенно перестанут туда ходить.

Вспомните, так было в перестройку, когда студенты ходили к частным преподавателям, чтобы надежно попасть в систему высшего образования. Или рабочие в эпоху реформ, которым не платили зарплату, но которые ходили на работу и работали -- просто чтобы процесс не останавливался. Они стремились поддержать парадигму модерна. Учиться и работать надо. Надо было.  Раньше. Теперь это необязательно. Очевидность категорического императива образования иссякла.

Трудно сказать, каким будет постобразование. Ясно только, что оно будет явно не таким, как нынешнее образование. Уже сегодня появились некоторые новые модели, например, «continious  education» — «постоянное, непрерывное  обучение». Сегодня можно учиться всегда, в любом возрасте, вплоть до смерти. Парты, уроки, дипломы — все это утрачивает свой смысл. В Европе внедряются новые искусства — искусство принимать ванны, мастерство загара, наука шоппинга, технология макияжа. Эти формы «ремесел» и «технических навыков» будет постепенно сравниваться и отождествляться с образованием.

 

Постмодерн есть отрицание модерна без возврата к премодерну

 

При том, что постфилософия — это отрицание парадигмы модерна, это не возврат к парадигме премодерна. Это, пожалуй, самое фундаментальное определение постмодерна, значение которого трудно переоценить. Из этой формулы выводится все остальное.

С точки зрения логики модерна и его парадигмы можно было бы сказать: «Хорошо, парадигма модерна исчерпана, но мы знаем, отрицанием чего была эта парадигма, а отрицание отрицания приводит нас к утверждению (на новом уровне) Традиции». Так работает привычное инерциальное сознание, немного зараженное диалектикой.

Если мы действительно осознаем нигилизм программы Просвещения и некоторую самодостаточность парадигмы Традиции, как это сделало движение европейских традиционалистов, то первым выбором человека при столкновении с исчерпанностью парадигмы модерна, должно было бы стать новое обращение к традиции, возврат к корням: в исламе -- к исламским, в христианстве -- к христианским и т.д. Надеть одежду своих предков и жить, как они жили, читать, как они читали, праздновать, плясать и убивать точно так же, как когда-то это делали они. И все сразу вновь приобретет смысл. Это нормальный выбор, но его никто по-настоящему не сделает. По нескольким причинам. 

Во-первых, возврат к премодерну после того, как модерн фундаментально поработал — это возврат не к полноценной картине, а к фрагменту, к расчлененной, уже разбитой системе. И сам модерн, собственно, так бы легко не сдался, пока он, по сути, не поразил парадигму премодерна в ее сердце, в самый ее центр, оставив нетронутой лишь ночную ее часть, лишь обрывки сновидений. Если бы модерн не довел до конца дело разрушение Традиции как структуры, он бы таких вещей, как Тарантино, Джордж Буш-младший или Усама дин Ладен, не допустил ни при каких обстоятельствах. Постмодерн  пришел в своем новеньком, свеженьком, подмигивающем качестве, именно потому, что главный враг парадигмы модерна был поражен в самое сердце -- парадигма премодерна рухнула безвозвратно.

Задачей модерна как процесса было разрушить системность, структурность и цельность предшествующего парадигмального состояния. Надо было растопить лед, превратить его в воду. И хотя, может быть, лед растоплен не до конца, и еще остались кое-какие льдинки, плавающие в кипящем чайнике, это уже не принципиально. Льда как такового нет. Есть вода и только вода. Процессы модернизации проникли вглубь человеческой цивилизации -- даже у папуасов, даже у мусульман, даже у традиционных народов Азии. И конечно, как ни симпатичен нам этот смешной японский профессор, по сути дела, это уже не человек премодерна, это некий гибрид. И как бы он ни игнорировал Канта, Кант уже сделал свою злую работу.  Ведь этот профессор действительно физически выглядел странно, как будто из него выпили всю кровь, и осталась одна оболочка, как у комара. Когда мы ехали с ним в метро, он внезапно от усталости сел прямо на пол. И никто не уступил ему места. В Японии, наверное, едва ни умирающий в вагоне метро, худющий, как скелет, профессор – зрелище, видимо, привычное.

 

Опасения Хабермаса

 

Модерн позволил себе расслабиться только после того, как критическая битва с премодерном была им выиграна. Тогда он потерял мотивацию дальнейшего уничтожения премодерна, а соответственно, потерял дыхание, составлявшее его смысл. Конечно, остался «модернист любой ценой» английский философ Энтони Гидденс, остался верный духу Просвещения  Юрген Хабермас: всегда бывают упрямые персонажи, которые не понимают, что то, что произошло, произошло фатально. Вот Хабермас и возмущается, что «мы предаем дух Просвещения, двигая постмодерн», и призывает нас «остановиться и вернуться на несколько шагов назад». Примерно то же говорит и Энтони Гидденс. Эти и к ним примкнувшие философы, пожалуй, действительно являются последними защитниками модерна и не желают переходить на следующий этап, полагая, что еще не преодолен дух Традиции, еще слишком сильны, скажем, «нацистские», «фашистские» течения в Европе, и надо завершить «процесс ее денацификации». Они, «антифашисты», «модернисты», все еще считают «фашизм» (где они его только нашли?) опасной «ресюррекцией», то есть возвращением, восстанием элементов архаики, то есть премодерна. Такого же качества и происхождения параноидальный страх Фукуямы перед химерическим «исламо-фашизмом». Но «фашизм» — сегодня, это условное (и трусливое) ругательное слово, призванное обозначить всплеск премодерна в рамках модерна.

Хабермас считает, что премодерн не порушен окончательно, и игра фазового перехода от модерна к постмодерну слишком опасна, поскольку «недобитый» премодерн еще может воспользоваться этим и восстать. А если он себя проявит, то может оказаться и не таким уж безобидным и фрагментарным, и тогда-то конец модерну придет уже по-настоящему. Тогда халифат, тогда «Четвертый Рим», тогда снова крестовые походы,  империя, и все будет, как раньше, как всегда.

Я полагаю, что проект модерна совершенно не сводится к  возможности быть опрокинутым затихшей и притаившейся парадигмой премодерна, хотя для этой возможности сегодня есть лазейка, учитывая расшатывание парадигмы модерна и ее светской секулярной философии. Да, религиозный всплеск возможен, это некая волна из глубины, некое цунами, где внизу движется колоссальная толща воды, а сверху все тихо. Как говорили туристы, видевшие цунами, эти волны, пришедшие издалека, стали видны только у берега. До этого море казалось обычным и спокойным, потому что перед тем, как смыть загорающих, цунами должно было созреть изнутри, в своей глубине. 

Цунами  -- прекрасный образ смены парадигм. Мы не видим ничего, только солнце, пляж, легкие волны. Но внизу, в глубине, колебание тектонических плит движет гигантские донные массы, которые поднимаются стеной, и наступает конец туристическому бизнесу на Мальдивах.

Есть, конечно, надежда (для Гидденса и Хабермаса это угроза и ужас), что нынешний кризис разрешится переходом от светской философии назад к религии и традиции. И тогда мы уже не будем рассуждать о постфилософии, мы просто скажем: «Вот, поиграли с философией и все, пора и честь знать. Вот она началась, ваша автономная философия, и благополучно на Карле Поппере и Антисари закончилась. Мы благодарим всех, кто изучал эту дисциплину, все свободны. Теперь принимаемся снова учить богословие. Только в религии есть общие смыслы, а светский дискурс рационального автономного индивидуума был чем-то вроде анекдота, короткого антракта. Вышли смешные нелепые людишки, что-то рассказали смешное, что Бог, мол, умер, что онтология субъекта проистекает из cogito (Декарт), и возможно, проистекает не слишком надежно (Кант), и что вообще ничего нет, кроме воли к власти (Ницше).» «Да, -- скажем мы, -- все это занятно, но переменка закончилась, и снова к делу. Так кто вывел свой народ Божий из Египта? И в чем состояли чудеса, сопутствующие этому исходу?»

Может быть, этого боятся Энтони Гидденс и Юрген Хабермас, полагая, что сейчас все закончится, и придут Бин Ладены, иранские аятоллы, израильские раввины, православные священники и свернут программу Просвещения, как случайные каракули на промокашке отвлекшегося от занятий ученика?…

Я думаю, что все гораздо страшнее и фундаментальнее, потому что модерн, который сегодня так легко сдает свои позиции, отказывается от своих постулатов, смеется над самим собой, делает это не случайно, прекрасно осознавая свои ставки в этой игре. Мы видим, как певица Мадонна играет в рок-опере «Эвита» жену аргентинского диктатора Перона, который в модерне никак не мог быть положительным героем. Игра с такими вещами, на самом деле, очень опасна. И она возможна только тогда, когда есть полная уверенность, что дистанция будет воспринята адекватно достаточно широкими кругами. Фильм «Эвита» это не реабилитация Перона и его «хустисиализма» (аргентинской версии фашизма), это стремление показать социальную драму отдельной женской личности в любом режиме, безотносительно его природы, это некий экзистенциальный гуманизм. Когда ставят рок-оперу «Эвита», все должны понимать, насколько в «новеньких» условиях всем глубоко безразличны личность Перона, его идеи, Аргентина, национал-социализм, Эвита, да и сама Мадонна, которые суть лишь безличные и бессодержательные симуляции цинично-равнодушного шоу-бизнеса.

Постмодернисты уверены, что критически значимая часть глобального сообщества  увидит разницу между настоящим историческим злодеем модерна Адольфом Гитлером и шутовскими псевдо-злодеями  Жириновским или Лимоновым. Постмодерн делает ставку на то, что  общество способно иронически раскусить разницу между Жириновским и Гитлером.  Жириновский – псевдо-злодей постмодерна. Он развлекает. Гитлер не развлекал совершенно, в том, что он делал, ничего смешного не было. Но вот появляется идея — Жириновский как Гитлер. В Америке даже вышла протестантская книга: «Жириновский как вождь гогов и магогов». В таком контексте постепенно Гитлер становится смешным. В модерне Гитлер -- зло серьезное и несмешное. В постмодерне Гитлер это первое издание Жириновского, он, скорее, придурок, нежели злодей. Игра тонка, но ее выигрывает постмодерн, потому что критическая масса «правильно» реагирующих людей находится, а Гидденс и Хабермас, напротив, остаются в дураках – они испугались фокусника в цирке, состроившего страшную рожу… Глупее не придумаешь…

 

Невеселое веселье постфилософии

 

Конечно, в реальности, если бы не было постмодерна или если бы модерн развалился сам и оказался лишь недоразумением, если бы попы и муллы, то есть консерваторы, были способны отряхнуться, вылезти из подполья и снова начать диктовать свою повестку дня модерну, страхи Хабермаса были бы оправданы. Но в этом случае и носители премодерна говорили бы иначе, и иначе реагировала бы критическая масса населения . Всем было бы не до смеху. И консерваторы не стали бы насмехаться над модерном – они просто вычеркнули бы этот период, сказав «Все, все свободны. До свидания. Наступает новая эпоха, эпоха вечного Прошлого».

Но модерн погубили не пережитки премодерна. Это сделали не консерваторы. Не консерваторы исчерпали модерн. Не сновидения, наконец, разложили рациональный модерн изнутри. Конец парадигмы модерна и конец рациональной философии произошли по какой-то другой причине. И этой причиной может быть глубинная трансформация самого модерна, глубинный фазовый переход, вызревший внутри него самого.

Видимо, такой переход стал возможным не потому, что работу модерна что-то прервало и сорвало, но потому что модерн свою повестку выполнил, исчерпал. Модерн отходит сегодня не потому, что он проиграл, не потому, что оказался недостаточным, не потому, что разоблачил свою нигилистическую сущность, а просто потому, что он завершил свой цикл: он начал свою деятельность, поставив перед собой определенные цели, и закончил ее, реализовав эти цели. Иными словами, история философии как центральная система парадигмы модерна не является историей неудачи, не является историей перехода из героического в банальное. На самом деле, история западного мира  выполнила поставленные философией Нового времени задачи. Философия исторически заменила собой религию, она вышибла религиозные представления о фундаментальном из человечества, и сегодня то, что занимает место и философии, и религии, уже не является ни религией, ни философией.

Повторим еще раз: сущность постмодерна заключается в отрицании модерна без возвращения в премодерн. Эта парадигма является совершенно новой, точнее, «новенькой». Постмодерн -- это парадигма,  которая была невозможной, излишней, немыслимой и ненужной раньше. Это новое состояние вещества, это вещество в состоянии фазового перехода. Этот переход настолько неочевиден, как переход парообразного вещества в плазменное, огненное состояние. Здесь происходит некий сдвиг всех категорий, всех явлений, всех понятий, всех законов. 

Представить себе этот процесс удивительно сложно, но, наверное, поэтому мы, во-первых, говорим о новой («новенькой») парадигме, а во-вторых, о том, что мы живем на границе. Возможно, и я того не исключаю, что эта парадигма вообще никогда не утвердится до конца, и мы будем жить на границе вечно. И ничего другого, кроме утверждения, что мы имеем дело уже не с философией, но и не с религией, а с чем-то иным, мы сделать просто не сможем. Чтобы определить состояние мысли, бытия при фазовом переходе от модерна не известно к чему, мы используем термины «постмодерн» и «постфилософия».

Постфилософия — это то, что в эпоху постмодерна выполняет функции, аналогичные философии в эпоху модерна и религии в эпоху премодерна. Постфилософия претендует на абсолютно фундаментальную и центральную роль в новом мире, и хотя она обязана быть развлекательной (иначе она просто не состоится), она не может рассматриваться как чистое  развлечение. Постфилософия является очень зловещей, роковой и весомой, такой же, как религия в эпоху Традиции и парадигмы премодерна.

Религия в премодерне являлась фундаментальной сущностью, полностью предопределяющей человека. Философия в эпоху Нового времени была столь же могущественной: вспомним, что современное представление о мире и человеке как раз вытекает из просвещенческой философской матрицы (хотя и с меньшей очевидностью для людей, находившихся под ее действием, нежели религия для людей эпохи Традиции, где религия была очевидным фактором). Философия была менее очевидна, но столь же существенна, как религия в премодерне. А вот постфилософия  будет предопределять абсолютно все в эпохе постмодерна, так же, как философия Нового времени предопределила основные тенденции эпохи модерна, а религия -- эпохи премодерна. Но при этом она будет еще и чрезвычайно веселой, веселой до отвращения. Это предчувствовал Ницше, когда писал свою «Gay savoir», « Frohliche Wissenschaft», «Веселую науку».

 

Множества основных понятий премодерна, модерна и постмодерна: симметрия и асимметрия

 

Между множеством системы модерна и множеством системы постмодерна выстраивается довольно очевидная симметрия.

Представим себе, что все понятия и явления эпохи премодерна, религиозного мира, основанного на мифе и сакральности, в эпоху модерна получили обратный знак. Положительному множеству премодерна -- «Бог», «миф», «сакральность», религия», «вера» соответствовало отрицательное множество модерна:  «не Бог», «не миф», «не сакральность», «не религия», «не вера».

Есть один воровской закон, популярный в кругах российских элит: «не верь, не бойся, не проси». Это одна из заповедей людей, попадающих на зону. Названная формула есть не что иное, как прямое отрицание наиболее часто произносимых литургических воззваний во время православного богослужения. «Вера» — это то, к чему призывают в православии — «верую», «веруйте» и т.д. Затем — «бойтесь Господа» и потом «просите у Господа». В российском бандитском кодексе прочитывается, таким образом, вся удаль эпохи Просвещения, несколько запоздалой, правда. По сути, это краткий кодекс «вольтерьянства». Ведь именно такой была фундаментальная программа Великой французской революции: не верь, не бойся, не проси, то есть прямое противопоставление тому, что составляло сущность религиозной морали в парадигме Традиции.

Исходя из отрицательной симметрии между основными понятиями модерна и премодерна, мы можем построить довольно занимательную систему соответствий, которая станет матрицей перевода одной парадигмы в другую. Например, пусть нам дано какое-то (условно нейтральное) явление. Если в парадигме премодерна оно берется с положительным знаком, то в парадигме модерна с отрицательным и наоборот. Если премодерн говорит чему-то «да», то модерн говорит «нет». Между ними существует совершенно ясная и понятная система взаимоотношений: перевернем традиционное — получим современное, отрицая современное, получим традиционное. Например, скажем «нет» современному миру, яростное, волевое и умное «нет», а не писк  «несогласного», и независимо от нашего отношения к современной нигилистической метафизике,  придем к утверждению Традиции, именно в силу существования между модерном и премодерном обратной симметрии.

Что же происходит со множеством понятий постмодерна? Оказывается у них нет ни прямой ни обратной симметрии ни с модерном, ни с премодерном. Для того, чтобы обнаружить аналог какого-то явления из эпохи модерна в эпохе постмодерна, необходимо отрицать это явление, то есть сказать ему «нет». При этом принципиально важно избежать постановки на место этого явления соответствующего элемента Традиции. Практически нужно сделать нечто невозможное — пойти туда, не зная куда, принести то, не зная, что. Множество постмодерна – это отрицание соответствующих элементов множества модерна без подстановки на их место элементов соответствующего множества премодерна. К примеру, парадигма Традиции утверждает в своем центре  «Бога». Парадигма модерна утверждает – «нет, не Бог в центре, в центре «человек». А парадигма постмодерна говорит:«нет, не человек, он умер, но и не Бог, он тоже умер, а что, мы точно не знаем, знаем лишь наверняка, что не Бог и не человек, они умерли». А что же тогда? Оставайтесь с нами, узнаете в ходе чтения этой книги.

Чем в таком случае является постфилософия? Исходя из  методологии множеств, можно дать только один ответ: постфилософия, безусловно, не является философией и не имеет с ней ничего общего, но она не является и религией. Это крайне тонкое движение мысли требуется для того, чтобы понять, к чему мы продвигаемся.

 

Часть 4. Терминологический тезаурус постмодерна

 

В рамках постфилософии возникает абсолютно новый набор тех модулей, вещей, элементов, принципов и понятий, дать законченное определение которым чрезвычайно трудно. Весь стиль постмодерна и, соответственно, постфилософии — стиль ироничный, парадоксальный, несколько идиотский, поскольку любое утверждение, сделанное по инерции будет попадать либо в модель привычной для нас парадигмы модерна, либо в полубессознательные структуры сновиденческого, смутно религиозного мировосприятия остаточного премодерна, а этих попаданий надо избежать любой ценой. Значит, от нас требуется определенное усилие, чуткое соскальзывание к новому—«новенькому» – языку.

 

Пост-все и удачливые дебилы

 

Если в эпоху модерна, классической философии, мы говорили: «все» («»по-гречески, «alles» по-немецки), «целое», то в постмодерне мы имеем дело не со «всем», а «пост-всем». Возникает новое понятие — «пост-все». Цитата Конша, с которой я начал лекцию, помогает понять, о чем идет речь. Если мы раньше имели дело с «monde», «mundus», то сегодня мы имеем дело с «экстравагантным ансамблем», который приходит на место мира, «le monde». Начинается господство «immonde». Это не просто игра слов, это -- сдвиг понятий. В философии современности (модерна) всегда существовала идея о некой высшей истине, лежащей в центре мироздания и предопределяющей ее устройство. Это идея онтологической структуры, которую мы, возможно, не знаем, и, может быть, никогда не узнаем, но которая существует и предопределяет строй реальности. В постмодерне в оценке этой идеи происходит мягкий откат. Утверждается, что мы, скорее всего, не знаем, вообще существует ли она. Во-вторых, даже если она и существует, нам это не интересно.

Нам лень рассуждать о целом, скрытом, глубоком, внутреннем, существенном.Но нам эфемерно интересны различные фрагменты, кусочки, каждый из которых должен быть насыщен той энергией, которая нас сиюминутно опьяняет и вдохновляет. И нам безразлично, части ли это какого-то скрытого от восприятия целого, или что-то само по себе. Этот вопрос постмодерну чужд. И мы просто передвигаемся от одного энергетического узла к другому, кликая по нему, как по баннеру, в интернете, не задумываясь об общем устройстве этой реальности. Возникает система отдельных частиц, которые не мыслят себя частицами чего-то целого. Это часть без целого.

 Даже самый опустившийся человек модерна — пьяница, идиот, двоечник — понимал, что есть что-то, что бывает у отличников и порядочных людей в норме, что есть что-то далекое и недоступное ему, падшему, неудачливому, есть некое целое, некое все. И  это все имеет определенную структуру, к пониманию которой он,  неудачник, из-за своей никчемной и низкой сущности не прорвался. И эта мысль, что все все-таки есть, что существует нечто цельное, приличное, законченное, совершенное, пусть недоступное и далекое  — вдохновляет любого, даже самого пропащего человека модерна.

В постмодерне идея «всего» исчезает. Мультипликационные персонаджи MTV Бивис и Батхед являются классическими акторами постмодерна. Если посмотреть на структуру их мультипликационной деятельности, они окажутся последовательными дебилами. У них никогда ничего не получается, у них все падает из рук, но совокупность абсолютно абсурдных и разрозненных действий и соображений приводит их всякий раз к определенному частному успеху. Отсутствие цельности, отсутствие даже личной программы, зацикленность на второстепенных пустяках, в результате приводят их к удаче. Рано или поздно, им дают бензин, ставят именно тот клип, который они хотят посмотреть. Или другой пример: американский фильм «Тупой и еще тупее». Два дебила соревнуются в идиотизме, и в результате выигрывают все, что возможно.В принципе, это абсолютный код постмодерна.

Или другой фильм «Страх и ненависть в Лас-Вегасе», где показаны приключения двух нарколыг, гонзо-журналиста и его адвоката, которые путаются в двух соснах, проваливают все, что можно, а в итоге все получается нормально и выходит великолепный репортаж. Если в эпоху модерна подобная расхлябанность, фрагментарность, утрата цельности воспринимались бы как ужас и трагедия («человек не может добраться, не может выздороветь, не может достичь поставленной цели»), то в наше время дауны, полудурки, трансвеститы, «freaks» всех мастей — люди совершенно фрагментарные — становятся вполне нормальными и удачливыми элементами экстравагантной реальности. И американское общество, американская культура, американская богема являют собой архетип и образец таких «фриков». Эта концепция заложена в фильме «Freaks» Тодда  Браунинга. Совокупность уродов, вырожденцев и первертов, каждый их которых представляет собой аномальное развитие или недоразвитость какого-то из элементов, складывается в общий сносный, но довольно зловещий хор. Эти существа действуют в пространстве постреальности. Сами по себе они являются аномалиями и продуктами вырождения. Но они перестают воспринимать отсутствие ума, ноги или руки как некий недостаток. Они воспринимают свою внешность как альтернативную, а свое сознание как альтернативное сознание. Если раньше считали: глупость — это недостаток ума, то здесь глупость осмысляется как нечто самодостаточное, как иной, альтернативный ум, а, например, однорукость — как некая альтернативная внешность человека. Такое возможно только в постреальности, где сбиты прицелы и нормы относительно того, что является цельным, законченным, полным, совершенным. Таким образом, систематика уродства и патологии становится вполне надежной основой в контексте «поствсего». На место «универсума» (по-латыни universuum — это «единоориентированный процесс») приходит «постуниверсум» или «плюриверсум», где существует нескоординированное движение разных сегментов (частей без целого) к разным целям. Возможно, этих целей и вовсе нет, тогда движение принимает еще более занимательный характер.

 

Постнаука

 

На место науки в эпоху постмодерна приходит постнаука. Об этом писал Джон Хорган в своей книге «Конец науки». В основе ее лежит идея, что все открытия уже сделаны, все принципиальное уже открыто, и остается только произвольно играть этими открытиями или к чему-то их применять. Наука сближается с мистикой, магией и авангардной культурой – так, центр космических исследований NASA платил несколько лет зарплату шизофренической авангардной музыкантше Лори Андерсон, чтобы она своим бредом вдохновляла ученых военно-космического комплекса на новые открытия…

 Сюда же относятся такие направления современной теоретической физики, как теория суперструн. В этой науке утверждается, что все нерешаемые физические уравнения и все парадоксальные процессы разрешаются при учете допущения десятимерного пространства, и на этом основании строится новая модель Вселенной, в которой духи Фадеева-Попова наносят перво-шкалу на десятимерное пространство «мирового листа».

Сам Хорган говорит, что наука становится все более и более веселой («la gaya scienza» Ницше). Он также называет постнауку «иронической наукой», «ironical science».

Однажды по российскому телевизору выступал детский доктор Рошаль, который дул в какую-то детскую трубу и подстукивал себе на бубне. Я сначала подумал, что у меня начались галлюцинации. Нет, он действительно сидел и вместе с Марком Захаровым проделывал все эти штуки. Конечно, Марк Захаров, театральный режиссер, вполне может дуть в трубу или играть на маракасах. Но почему серьезный доктор Рошаль — воплощение науки, гуманизма, друг детей, освободитель заложников — почему он дует в эту трубу, кривляется и строит глупые рожи, это непонятно. Но это абсолютно в духе науки (или педиатрии) постмодерна. Скоро окажется, что, если хирург не выплясывает перед больным брейк-данс, то он будет рассматриваться как слишком ретро, как ископаемый хирург или даже вовсе не хирург…

 

Постчеловек и  постобщество

 

Антропологическая проблематика в постмодерне фундаментально меняется, и на место человека приходит постчеловек.

Вместо общества возникает постобщество, а те социальные модели, которые с таким трудом выстраивались в эпоху модерна, разлагаются самым причудливым образом и рекомбинируются в новые экстравагантные ансамбли. Возникает постсоциальная реальность. Не общинная (как в премодерне), но уже и не социальная (как в модерне). Постобщество состоит из разрозненных и отчужденных индивидуумов, которые совокупно вообще не порождают никакого нового единства – ни естественного, ни искусственного. Они живут вместе, но по отдельности, ничего не зная друг о друге и знать не желая. В этом постобществе преобладает принцип полной гетерогенности – рядом могут находиться самые различные по основным социальным и личностным характеристикам существа.

 

Постполитика и  постистория

 

Отсюда возникает явление постполитики, которое заблаговременно предвосхитил Ги Дебор в модели «Общества зрелищ». Постполитика представляет собой перевод всей политической проблематики в сферу чистого и отвлеченного шоу.

 Вместо истории возникает постистория. Жан Бодрийар говорил, что постистория состоится, когда исчерпает себя не только циклическая идея премодерна (что давно случилось), но и концепция однонаправленного времени модерна. Тогда возникнет то, что называется loop, «кольцо», в компьютерных технологиях -- постоянное рециклирование одного и того же, лишенное и сакрального смысла и прогрессивного накопления знаний, опыта, информации. Как будто выпили пиво, бросили банку, затем банку подобрали, сдали в утиль, налили новое пиво, вновь его выпили…. Все повторяется, но без всякого смысла. Время теряет свою заданность, векторность. Стоит лишь убрать телеологию истории из нашего времени, как возникнет постоянное пространство «дежа-вю». Иначе говоря, то, что было вчера, и то, что будет завтра, можно вполне поменять местами, в силу отсутствия ориентированности существования.

Постисторическое циркулирование одного и того же приходит на смену истории. Именно об этом говорил Фрэнсис Фукуяма, когда писал о «конце истории». Правда, он сам страшно испугался своего прогноза. «Нет, — говорит, — не надо этого, мы пока не готовы». Но не от него же это, в конечном счете, зависит… Он просто описал процесс. И слово не воробей…

 

Постгосударство, постэротика, постпространство, постденьги, постэкономика

 

Возникает постгосударство. Оно представляет собой «открытое общество»,  «open society». Это связано с феноменом глобализации и тем, что Тони Негри и Майкл Хардт на альтерглобалистском языке назвали «Империя»,«Empire».

Вместо эротики возникает постэротика. Об этом мы подробно поговорим в отдельном разделе. Помимо различных характеристик  асексуальности Жан Бодрийар выделяет особое свойство постэротики -- эротизм прекращает быть делом двух. Поскольку возникает возможность воспроизводства человека с помощью клонирования, второй для эротического процесса больше не нужен, ибо отныне можно делить одного и того же. Это страшным образом изменяет всю структуру, всю культуру человеческих отношений: не надо иметь ни вторую половину, ни партнера, человеку в принципе можно ничего не иметь, он будет собираться-разбираться, сам по себе размножаться и собираться назад. Это совершенно новое состояние чувств и романтики.

Вместо классического пространства возникает постпространство, которое можно определить как сетевое пространство или «network», сеть, когда провода, которые соединяют терминалы, будут восприниматься как некая живая реальность, как информационные змеи-нервы, пропитавшие наше бытие.

Отменяются деньги, возникают постденьги. Электронные карточки, электронные потоки, которых гоняют туда-сюда по сети гигантскими цифрами, и их никто уже оттуда не может выловить, обменять на cash, они только растут и не принадлежат никому.

Отсюда на месте экономики возникает постэкономика в форме финансизма, эррозии рыночного фундаментала и других явлений.

 

Постфилософия как фундаментальная игра

 

Смысл нашего исследования заключается не в том, чтобы множить понятия, свойственные парадигме постмодерна до бесконечности, а в том, чтобы понять то направление мысли, которое мы исследуем. Мы сами должны участвовать в этом фазовом переходе для того, чтобы, внимательно наблюдая за миром, выстроить систему понятий, не пытаясь что-то навязать или придумать, а с другой стороны, стараясь истолковать, осмыслить развертывающиеся  вокруг явления, схватить то, что неслучайно и характеризует рождение фундаментального явления. Изучение постфилософии — это игра, фундаментальная, жизненная, интеллектуальная, экзистенциальная и одновременно абсолютно серьезная игра. Это означает, что мы с вами сами должны стереть фольгу и обнаружить кодовый знак, шифр, который заклеен на карточке постмодерна, и обнаружить систему терминов постфилософии. Ведь речь  идет не о том, что один человек, например, автор этой книги,  излагает истину. Эта книга не конечный результат.  Это лишь приглашение к тому, чтобы проделать совместное интеллектуальное путешествие.

Но это приглашение не нечто отвлеченное. Речь идет о том, что в мире, в котором мы с вами живем, начинает преобладать ситуация постмодерна.. И наше сознание не догоняет динамику мира, отстает от нее, и мы либо вообще не осмысляем новые явления, либо осмысляем их плохо и неадекватно, нередко продолжая оставаться в парадигме модерна, которая, постепенно, но с каждым днем все быстрее рушится. Такое инерциальное, непробужденное существование кого-то из людей устраивает, но, на мой взгляд, устраивать категорически не должно.

Я предлагаю ориентировать наше сознание не столько на строгое усвоение материала, сколько на творческое развитие тех интуиций, о которых я говорю. Тезаурус постфилософии — не исчерпывающая конструкция, это приглашение к размышлению.

Когда мы осмысляем парадигму постмодерна и мыслим о постфилософии, мы всегда должны понимать, что наша задача — найти такое явление, которое, имея аналог в парадигмах модерна и премодерна, не совпадает ни с тем, ни с другим, имеет ироничную дистанцию от одного и от другого, несет в себе полемический, антитетический элемент в отношении обоих. Если создание тезауруса модерна было довольно легкой, скучной и даже несколько гнусной задачей, то творение тезауруса постмодерна представляется намного более интересным проектом. Ведь речь не идет о 180-градусном противопоставлении прежней парадигме. Пропорции словаря постмодерна сбиты в более причудливые конфигурации, и найти общий и упрощенный алгоритм перевода терминологии модерна в терминологию постмодерна, создавая тем самым текстуру постфилософии, задача необычайно сложная. Такого алгоритма пока не существует, он может быть создан только в процессе очень опасного жизненного и одновременно интеллектуального приключения. Это требует творчества, внимания к миру, в котором мы живем, чуткости ко всем явлениям, с которыми мы сталкиваемся, вживания в различные формы культуры, философии, политики, бытовых проявлений, которые нас окружают.

Иными словами, постфилософии — это некий открытый проект, требующий соучастия всех.

 

Отступление о деконструкции и гипотезе Сейпера-Уорфа

 

В философии постструктурализма есть важный термин — «деконструкция» (его ввел Ж. Деррида в духе философии структурализма). Этот термин очень часто неверно трактуется людьми, столкнувшимися с ним поверхностно. Они понимают его буквально, как что-то совершенно «негативное», как разрушение (лат. сonstructio — построение, deconstructio — разрушение). Однако в методологии постструктурализма речь идет совсем о другом. Дело в том, что любое высказывание для его точного и правильного понимания должно быть приведено к контексту, откуда оно изначально взято. Далее, следует проанализировать его содержание не абстрактно, а применительно к той среде, где оно возникло и сложилось, проследить его связи с теми высказываниями, наряду с которыми оно делалось, особо уточнить его полемический смысл (т.е. против кого или за кого оно было ориентировано),  на что оно косвенно (или прямо) намекало и, в принципе, зачем оно было сделано. Вот, что такое «деконструкция» в ее философском понимании.

Деконструкция предполагает колоссальную работу мысли, которая отличает профессионального лингвиста, филолога, культуролога, философа, а я бы добавил, адекватного философа, от дилетанта. Тот, кто способен осуществить деконструкцию, тот истинный специалист — в философии или в филологии. Тот, кто не способен осуществить деконструкцию и, сталкиваясь, например, с высказыванием Гегеля, начинает механически рассматривать это высказывание «в лоб», не предпринимая огромной и кропотливой работы по выяснению языка, контекста, исторических обстоятельств написания той или иной работы, климата в котором она была написана и косвенных полемических целей, тот сразу же должен быть дисквалифицирован как философ. Обычный человек может прожить и без деконструкции, но он должен всегда помнить, что любое из его высказываний в таком случае останется глуповатым. Но философ, лингвист, шире, интеллектуал, «гуманитарий» не владеющий корректными процедурами деконструкции, это недоразумение, а не специалист.

Поэтому чтобы нам, живущим в нашем мире, сегодня как-то отнестись к той или иной формуле Гегеля, обязательно знать немецкий язык, понимать, в каком контексте творил и мыслил Гегель, учитывать, в каком году, для чего и с какой целью была написана та или иная его работа, что он имел в виду, и как его поняли, кто и что ему возражал, кто и что думал, когда ему возражал или был с ним согласен. Только после подобной деконструкции мы можем приступить к разбору высказывания Гегеля, к его оценке или интерпретации. Не мешало бы при этом предоставить краткие сведения о самом современном философе, разбирающем Гегеля, выяснить, какова его философская позиция, что он думает об основных философских проблемах и как сложились его собственные взгляды – т.е. сопроводить деконструкцию Гегеля деконструкцией того, кто эту деконструкцию осуществляет).

Точно так же с языком. В лингвистике существует гипотеза Сейпера-Уорфа, согласно которой прямой перевод с языка на язык вообще невозможен. Согласно ей, смысл слова, даже самого простого слова, определяется не предметом или явлением, на которые это слово указывает, но исключительно языковым контекстом, в котором это слово употребляется. Даже простейшие глаголы движения, которые, казалось бы, у всего человеческого рода одинаковы, в разных языках имеют совершенно различные коннотации. Например, если мы ищем в словаре одно русское слово «бросать», мы видим пять или шесть, пятнадцать, а то и тридцать или даже сорок возможных переводов на французский или английский. Или, наоборот, английское слово «go» не переводится одним русским словом «идти»: это и «ехать», и «двигаться», и «начинать». Простейшие слова в разных языках определяются контекстом и никогда нельзя сказать: «Данное слово строго означает нечто в другом языке». Всегда остается приблизительность, неточность. 

Вот, например, французское «le pain» напоминает наше русское «хлеб». Действительно, напоминает. Но до определенного момента. Потому что под хлебом мы понимаем также зерно, зреющее на полях. Но сказать по-французски, что «le pain mûrit sur les champs» (дословно:«хлеб зреет на полях») — вообще невозможно; если вы произнесете такую фразу, вас сочтут либо за сумасшедшего, либо за «приезжего». Вместо le pain, здесь необходимо сказать «le ble» (пшеница), потому что le pain, хотя и означает именно «хлеб», более точно относится к тесту, батону или булке.  Отдельно можно было бы поговорить и о значение глагола «зреть» (murir) и существительного «le champ», «поле». А казалось бы, мы взяли простейшую фразу… То же самое можно сказать по поводу значений других слов и возможности их перевода.

Так же с философией и с религией — не существует ни одного высказывания, которое не было бы сделано в строго определенном теологическом, историческом, языковым и интеллектуальном контексте. И задача компетентного человека в том, чтобы научиться производить операцию деконструкции.

 «Постфилософии» и ее методология позволяет ориентироваться в процессе деконструкции. Ведь деконструкция в рамках предложенной мной модели классификации -- это не что иное как приведение к парадигме, нахождение каждому высказыванию, философу, мыслителю, целой философии или направлению мысли точного места в пространстве соответствующей парадигмы.

На протяжении этой книги мы будем заниматься тем, что называется «деконструкцией». Метод «Постфилософии» -- это деконструкция, и наша задача -- отыскать различным явлениям места в парадигмальных матрицах.

Вне парадигм не существует ничего. Любое самое обычное высказывание (например, «я вижу перед собой стекло») есть гипотеза парадигмального толка, потому что, сразу же встают вопросы: кто такой «я», что такое «стекло», что такое «вижу», что такое «перед» -- все это может быть подвергнуто деконструкции.

 

 

 

Вопросы и ответы

 

Вопрос: Возможно ли в постмодернизме изменение физической структуры мира? Или инженеры постмодрна просто эмулируют свои объяснительные коды, проецируя их на ту же реальность, что и раньше? В какой мере постмодерн и описываемая им среда является реальной?

 

Ответ: Пока постмодерн не наступил, тенденции, о которых я говорил, еще не стали полностью реальными. Пока нет. Но все движется в том направлении, чтобы такие изменения произошли. И переход от «пока нет» к «уже» — это то место, в котором мы находимся. Пока еще нет, но все движется именно туда. Конечно, система интернет еще не освободилась от серверов, графичности и других вещей, привязывающих их к привычному материально-механическому миру. Телевидение не до конца интерактивно, и пока псевдоинтерактивно. И клонирование еще пока не поставлено на поток. Вот только в Китае, говорят, уже клонируют вовсю. Откуда их, кстати, столько? Мы — как мыслители, оставшиеся от прежних времен, пытаемся осмыслить то, что еще не произошло, как то, что уже произошло. То, что происходит — становится происшедшим на наших глазах. Отсюда креативный, авангардный характер нашего курса. Мы описываем, пытаемся понять, распознать, заглянуть немножко вперед, утверждая то, чего еще нет, но что есть в теоретическом смысле. Мы же только постфилософствуем о том, что есть и чего еще нет, но что, скорее всего, с большой степенью вероятности, будет вот-вот. Некоторые говорят, что постмодерн это «симуляция», некая химера. Многие критики неокапитализма также говорят, что вся история с третичным сектором, новой экономикой — это «разводка». Об этом наши экономисты очень хорошо рассуждают. Мол, дефолт разоблачил мифы новой экономики, а на самом деле, есть промышленность, есть еда, есть Третий мир, который все это производит, и если бы он не производил, ничего бы не было. Есть версия, что новая экономика, экономика постмодерна — это некие фокусы, вуалирующие фундаментал производственных процессов, и на самом деле финансовый сектор паразитирует за счет того, что в Индонезии или в Малайзии рабочие пашут так же, как они пахали на заводах Форда или в Англии в эпоху индустриальной фазы развития Запада. Так рассуждают те, кто не доверяет постиндустриальности, постмодерну, хватается за  индустриальность и модерн, к которым привыкли.

Но если мы говорим о парадигме постмодерна, то в этой парадигме нет понятия сервера отдельного от сети, как первичной матрицы. Идея фильма «Матрица» — это попытка описать, каким способом надо вернуть человечество, ушедшее в парадигму матричной игры, к той утраченной телесной «онтологии», которая сокрыта за наводками сетевых иллюзий. Помните, там показаны тела, обмотанные проводами, живущие в пробирке, отдающие энергию гигантскому компьютеру. Здесь идея такая: существует определенный дуализм, реальность модерна остается, но парадигма постмодерна прикидывается, будто эта реальность изменилась. С таким же успехом можно сказать, что модерн со своей «реальностью», со своим «материальным телом» и «мыслящим субъектом», набросил точно такую же иллюзию на реальность гномов, эльфов, ангелов, бесов, на то, что жило здесь веками и тысячелетиями вместо нас и рядом с нами. И на самом деле все это есть, как было, а модерн лишь эмулировал свою собственную химеру и закрыл нам зрение, понимание и ощущение, которые были у человека Традиции.

И это будет отчасти правильно, в зависимости от того, какой парадигмой мы руководствуемся. Если мы говорим, что парадигма Традиции верна, то парадигмы модерна и постмодерна суть «эмуляции». Если мы говорим, что верна парадигма модерна, то мы можем сказать, что парадигма Традиции — это примитив, а парадигма постмодерна — искусственная эмуляция. Если же мы всерьез поймем то определение парадигмы, которое я дал в начале лекции, то мы поймем, что парадигма не может быть оценена в том смысле, является ли она объективной реальностью или это лишь гносеологической, социальной манипуляцией. Дело в том, что парадигма предполагает, что и то, и то, — субъект и объект, — субъект как источник гносеологической оценки и социальной манипуляции и объект как то, что подлежит этой оценке, — различны на вторичном уровне, но в парадигме они совпадают. Парадигма предшествует им. Поэтому, если сегодня и можно определить, какая разница существует между клоном человека, путешествующим в компьютерной игре, например, «Warcraft», и бьющимся с гоблинами в компьютерных пейзажах, и тем существом, которое сидит за компьютером  -- сегодня эта дистанция, эта разница есть --  то, завтра,  как это показано в фильме «Газонокосильщик» этой разницы может и не быть.

Представление о том, что такое субъект, что такое его идентичность, может ли эта идентичность раздваиваться или нет — это тоже свойство парадигмы, поскольку то, что могло происходить в парадигме Традиции, (например, билокация святого или превращение колдуна в волка) не могло  происходить в парадигме модерна. Так, полное отождествление человека с компьютерным клоном вполне может произойти в парадигме постмодерна. Если мы доверяем парадигмальному анализу, то мы заведомо отказываемся от идеи «как все происходит на самом деле». Точнее, не отказываемся, но просто ее откладываем. Смысл путешествия в постфилософию — никогда не задаваться вопросом: «А как оно на самом деле?» Произошло ли уже клонирование, либо оно только может произойти, для нас это вообще не принципиально: мы доверяем, что тренд в сторону однополого  производства рано или поздно реализуется. Как было с овцой Долли? Кто-то возмущался, кто-то радовался, кто-то запрещал, говорили о морали, спрашивали — а что такое мораль, потом опять разрешали, потом опять думали, и, в конечном итоге, их – Долли -- стали просто штамповать. Так же и с людьми. Ведь обязательно в нашем мире найдется общество, которое скажет — а почему бы и не попробовать? Как в Китае. Там же не запрещено клонировать. Так что, с точки зрения постфилософии, клоны и репликанты уже здесь…

 

Вопрос: В постмодерне невозможны новации, возможны лишь новшества. И поэтому вся деятельность и творчество в постмодерне будут комбинаторикой. Не грозит ли нам всем вымереть от скуки, когда закончится возможность комбинаций?

 

Ответ: Абсолютно верно. Во-первых, новации, действительно, невозможны в постмодерне и, кстати, новации были невозможны в премодерне, потому что все было создано in illo tempore, «во время оно». Действительно, инновация или создание чего-то нового было специфической идеей Нового времени, и рекомбинация становится главным инструментом постмодерна. Собственно говоря, в какой степени постмодерн весел, это очень большой вопрос. Вы правы. Конечно, это наверное, некий предел скуки, но скуки, которая настолько не может более саму себя выносить, что каждый ее момент должен заполняться эксцессивной комбинаторикой. Что касается возможности для комбинаций, я не могу ответить однозначно, поскольку безграничен мир Традиции, а значит, безгранична демоническая, апокалиптическая игра с элементами Традиции. Поскольку сама парадигма Традиции огромна, бесконечна, безгранична, вечна, то мы можем вампирически из нее вытаскивать определенные куски, сочетать их с экстравагантными другими кусками, и пока нас это вдохновляет, рассматривать, потом бросать и брать новое. Я допускаю, что за счет черно-магической операции с остатками сакрального, с тем, что называется в традиционалистской литературе «резидуальными остатками сакрального», возможен черный феномен посттворчества. Постмодерн может длиться довольно долго. И мы далеко еще даже не приступили к полноценной экплорации этой возможности. То, что мы знаем сегодня как постмодерн или постмодернизм — это некий  абортивный суррогат постмодерна. Люди, известные нам как «постмодернистские писатели», особенно российские, вообще ничего ни в чем  не понимают. Их моральная ангажированность в либерализм, демократию, права человека их полностью дисквалифицирует, это документ об их неизлечимой отсталости. Реальный постмодерн у нас еще не начинался — он только придет. На Западе кое-что есть, Тарантино, например. В Японии -- замечательный Такеши Миике. Это настоящий постмодерн, фундаментальный. Мы же сейчас даже не можем говорить о возможности исчерпания этих комбинаций, потому что мы к ним еще не приступили. Наш национальный, русский постмодерн — это то, что только-только на подходе, тот, который есть —  не в счет, это жалкое недоразумение.

 

Вопрос: У меня вопрос о том,  не связаны ли  премодерн и модерн между собой узами последовательности, как различные возраста. Может быть, модерн является во всех своих положениях продолжением премодерна. И постмодерн, в свою очередь, может быть, есть прямое продолжение модерна? Нельзя ли так сказать?

 

Ответ: Идея антитетичности модерна и премодерна, общества Традиции — идея, которая довольно четко сформулирована и аргументированно изложена у традиционалистов. В начале ХХ века, когда писали Рене Генон, Титус Буркхардт, Фритьоф Шуон, Юлиус Эвола, эта идея казалось маргинальной. Большинство мыслило в рамках модерна, который рассматривал премодерн как детство цивилизации. Постепенно, с развитием радикальной и критической мысли в европейских университетах и кампусах, эта традиционалистская позиция через промежуточные фигуры (Элиаде, Корбена, Шуона, Леви-Стросса, структуралиста, который доказывал, что структурно бытие индейцев затерянного племени на Амазонке сопоставимо по всем параметрам с бытием современного гражданина Европы) стала вполне общепринятой. Этому послужили также масштабная работа структуралистов, следующих за Леви-Строссом, труды «новых левых» и ранних «новых философов», доказывавших, что  примитивные группы и архаические общины является особым альтернативным изданием культуры, а не примитивной редакцией европейского мира. Люди, которые рассматривают парадигму модерна как всеобщую парадигму, как правило, считают премодерн ее предшественником. Они даже не осознают нигилизма своего отношения к премодерну, поскольку этот нигилизм сродни отношению взрослых к детям. Само отношение к человеку другого цвета кожи, как к ребенку или отсталому существу -- это свойство бытового расизма, мы с этим сталкиваемся постоянно на улицах. Мы сами, хотим мы этого или не хотим, отчасти несем в себе этот комплекс. Когда мы видим человека, который говорит на нашем языке хуже, чем мы, мы думаем, что он отсталый, мы над ним смеемся, хотя на своем языке он говорит прекрасно, а мы вообще ничего не можем на его языке сказать. Вот это приблизительно то же самое, что и с модерном. Если бы мы понимали премодерн, то нам бы в голову не пришло рассматривать его как детство, потому что у премодерна были и зрелость, и юность, а модерн — это, в конце концов, лишь девиация по сравнению с премодерном.

Что же касается другой типологии, например, если рассмотреть постмодерн как зрелость, то все в его феноменологии вопиет о том, что это не так. Это не может быть ни зрелостью, ни полнотой. Это может быть лишь последней степенью старческого маразма, смертью, агонией, но никак не зрелостью. Зрелость – это спокойствие, сорокалетний человек…

 

Вопрос: Что такое пострелигия? Какое место может занимать идея бессмертия души в обществе постмодерна, обрисованном вами?

 

Ответ: Прямой эвакуации какого бы то ни было явления из эпохи премодерна в постмодерн произвести невозможно, поскольку между ними лежит модерн. Вы предполагаете, что вера или религия не исчезла в эпоху модерна, мы же утверждаем, что в эпоху модерна нет веры, но есть философия. Это философская вера или философская религия, которая инкорпорирована в модерн. Религия отрицается как социально-онтологическая данность, как парадигма в модерне, однако не все в религии отрицается в равной степени. Поэтому существуют такие процессы, как десакрализация религии по мере модернизации тех или иных конфессий. В ходе Ватикана-2, например, католики признали множество экстравагантных и одиозных вещей, чуть ли не Тейяра де Шардена хотели канонизировать,  при этом считая себя верующими. Поэтому мы не можем говорить о прямой транспозиции веры в постмодерн, и не можем напрямую говорить о пострелигии. Пострелигией является философия. При этом религиозное сознание современных религиозных людей, в частности, христиан, в той или иной степени обязательно аффектировано парадигмой модерна. Работа постмодерна с премодерном напрямую совершенно неинтересна, между ними лежит бездна модерна. Постмодерну интересно работать исключительно с модерном. Постмодерн вырабатывает свой тезаурус именно в отношении к модерну и его тезаурусу. И если мы имеем дело с каким-то пронесенным через модерн элементом премодерна, смысл этого переноса в том, что в тезаурус постмодерна он иронически вплывает исключительно в последней своей редакции. Тейяр де Шарден может обыгрываться в постмодерне, а Римский папа — нет. Постмодерн просто не знает Римского папы (он над ним не смеется, но старается держаться от него подальше), а вот иезуит-ноосферист — кадр именно для постфилософии. Другими словами, постмодерн напрямую не занимается десакрализацией, за него это делает модерн. Десакрализация, святотатство — это дело Вольтера, Робеспьера, Ленина, это триумфальное шествие модерна. Постмодерн берется за вещи, когда с ними все ясно, закончено. . Религия, вера, оказавшиеся где-то на обочине модерна, но сохранившие связь с парадигмой премодерна, постмодерн не интересует, и в его тезаурус не попадают.

Они используются лишь для того, что «насолить» модерну. В качестве формы издевательства. Вот для этой цели может сгодиться, даже Папа Римский.

 

Вопрос: То есть человек постмодерна фактически остается десакрализованным, то есть получается ни одного клочка незапятнанного пространства?

 

Ответ: Человек, которого вы описали, это настоящий, идеальный человек модерна, о котором, например, Валентин Распутин в «Прощании с Матерой» писал. Вот, когда какая-нибудь ГЭС затопляет последнюю деревню с бабками и хороводами, и возникают только одни из русской земли торчащие железные колья — вот это, пожалуй, то, что вы описали, когда сакральность уходит и остается одно электричество и инженеры. То есть это уже было, это позади. Человек постмодерна — это даже не человек, который обнаружил себя не перед священным озером, а перед  искусственным морем или заливом с затопленными храмами и деревнями. Это просто другой человек. Мало сказать, что он живет в десакрализованном мире, он живет в иронично-ресакрализированном мире, это тонкий нео-миф. Вначале убили религию, все убрали, поставили инженеров, прошлись трактора, затопили храмы, и дальше достают какие-то деревянные мечи, говорят, что «мы из племени эльфов», и двигают в полу-шутку в полу-серьез куда-нибудь в «Леголас» или «Логоваз», во что-то странное. То есть это уже следующий этап. Я не говорю, что мы не можем вернуться к вере, но это уже другая история. Курс постфилософии ориентирован на то, чтобы понять те парадигмальные состояния, в которых мы вот-вот окажемся. И если вы скажете, что русские люди прошли индустриализацию, сталинизацию, атеизм, материализм и не были этим затронуты, сохранив полностью свои православные убеждения, я с вами соглашусь, на практике это отчасти так. Но если посмотреть на парадигму советского периода или на парадигму западных исторических анналов середины ХХ века, то мы таких людей, кроме как в экзотике или на полной периферии, не найдем. Речь идет о парадигмах, а не о реальном опыте. Это разные вещи.

 

Вопрос: О какой Традиции можно говорить, если мы пользуемся старыми словами, если слово как бы не имеет перехода?

 

Ответ: Не все так механистично. Дело в том, что при смене парадигмы премодерна парадигмой модерна сами слова сохранялись, но их смысл менялся. Например, слово «человек» придумал не Декарт, придумали до него. Но этим термином Декарт стал обозначать нечто совершенно новое, нежели то, о чем сказано в Священном Писании. Это просто разные «человеки», совсем разные. В данном случае мы можем говорить условно и о человеке постмодерна, хотя точнее назвать его постчеловеком. Таким образом, мы можем использовать одно и то же понятие, помня, что в нем может быть заложен совершенно другой смысл. Мы можем взять одно и то же понятие и проследить семантическую мутацию смысла. В случае религии и философии мы имеем другое деление: религия — это нечто традиционное, философия — нечто современное. Когда появляется новая парадигма, появляется новое слово для обозначения сходного явления. Может, оно и было где-то там, но оно имело другой смысл. Поскольку мы имеем дело с той парадигмой, которая только подтягивается и на наших глазах реализуется, мы не можем четко сказать, пришло ли на место философии другое явление или нет. И является ли это философией? Как в случае с человеком, можем ли мы его назвать современным человеком, или нет. Поскольку тезаурус постфилософии находится в стадии становления, мы эти термины предлагаем  условно.

И вот второе задание — подобрать систему синонимов тем терминам, которые мы сейчас для удобства механистически называем «пост». Мы говорим — постфилософия, а как этот феномен еще может быть назван? Мы говорим — постчеловек, а что под этим имеется в виду? Постгносеология, постзнание… А что такое «постзнание»? Это пока нефиксированная терминология постфилософии, это только приближение к определению, пониманию, постижению и трактовке явления, которому еще предстоит оформиться и получить окончательное право на существование.

 

Вопрос: Нет ли здесь некоторого ускорения? Премодерн продолжался как минимум 1000 лет, Модерн — 100 лет, не будет ли период доминации постмодерна еще короче?

 

Ответ: Дело в том, что понятие единой длительности — это понятие модерна, линейного времени. Вот 1000 лет, а вот 100. И 100 лет меньше, чем 1000 лет. А вот в аграрных обществах, домонотеистических обществах, не было понятия линейного времени. Оно появляется очень поздно в истории и к тому же не везде. Ранее же длительность этих циклов, которые мы принимаем за объективные данные, просто отсутствует. Трудно сказать, что длится дольше — десять лет в Европе XVII века, или тысячелетие в ассиро-вавилонской цивилизации. Это разное время, здесь общей меры нет. Поэтому и говорится о «конце истории» в постмодерне. Дело в том, что мы вообще не можем сказать, что такое длительность в постмодерне, мы будем  позже подробнее об этом говорить. Забегая вперед, замечу: это рециклирование времени. Раньше было время циклическое — в базовых парадигмах премодерна. Потом было линейное время — в парадигме модерна. Но время, которое принесет с собой постмодерн, другое, отличное и от первого и от второго. Это компьютерное время, это время оплаченной карточки; одновременно это время, где элементы могут меняться местами. Это обратимое время.  Сейчас многие обыгрывают необратимость, которая как раз показывает возможность обратного развития сценария.  Борхес написал об этом в своем интересном рассказе «Сад с расходящимися тропинками». В нем дается поливалентная, поливозможная версия существования, как компьютерный веер, где все может заново начаться. Смотрите, сколько игр на этом основано. То есть нельзя, на мой взгляд, следуя логике новой парадигмы постмодерна, даже задумываться о том, сколько это будет длиться. Это не будет длиться нисколько, потому что то, как оно будет длиться, будет настолько непохоже та то, как оно сейчас длится, что мы даже не можем себе этого представить. Так бывает, когда сознание человека изменяется настолько, что он вообще не знает, сколько длилось какое-то его состояние — мгновение или 100 лет. Об этом знает Традиция. А такое понятие как линейное, четкое время, когда что-то крутится, часы работают — это одно из утверждений парадигмы модерна. У мусульман все по-другому, у китайцев тоже: там что вчера, что тысячу лет назад — одно и то же. И в каждой парадигме существует свое понятие времени. Это совершенно разные времена.

Нам все время хочется осмыслить одну парадигму через другую, через привычную нам парадигму модерна определить все остальное. Естественно, что мы даже не замечаем, как она внутри нас вещает. Другими словами, то, что мы как носители модерна говорим, мыслим, воспринимаем, заложили инструкторы, которые  создавали и поддерживали матрицу модерна.

Она, эта матрица, уже перегорает, так как плата несовершенна, но она еще работает. Сейчас нам инсталлируют другую плату — плату постмодерна. Другое время, другая тактовая частота, более совершенная, если угодно, конструкция.

 
< Пред.   След. >
 



Книги

«Радикальный субъект и его дубль»

Эволюция парадигмальных оснований науки

Сетевые войны: угроза нового поколения