Социологическая школа

Лето 2009 "Do Kamo" Осень 2009 "Социология русского общества" biblioteque.gif

Ссылки

Фонд Питирима Сорокина Социологический факультет МГУ им. М.В. Ломоносова Геополитика Арктогея Русская Вещь Евразийское движение

ЦКИ в Твиттере ЦКИ в Живом Журнале Русский обозреватель

Мартин Хайдеггер: возможность русской философии. Глава 15.

17.09.2012

Глава 15. Русское начало и Советская эпоха (наброски)

 

Русское и советское: тема не разработана

 

Нам осталось провести последнюю намеченную в данной работе операцию. – Соотнести то, что мы знаем о русском дазайне, с интеллектуальной и идеологической историей советского периода, с советским марксизмом. Смысл этой процедуры заключается в том, чтобы выяснить, как проявляли себя русский дазайн и его структуры в советской философии и в советском мышлении, и проявляли ли они себя вообще. В иной формулировке это может звучать так: как соотносится между собой советское и русское в период СССР?

Самым серьезным подспорьем в решении этой задачи может стать для нас книга Михаила Агурского «Идеология национал-большевизма»(41) и ее полный английский вариант  «Third Rome»(42). Как ни странно, эта работа, написанная еще в эпоху существования СССР, остается наиболее основательным и серьезным исследованием интересующей нас темы, тогда как бескрайние возможности, открывшиеся после распада СССР, и общий подъем интереса к русской истории пока не дал ничего, даже отдаленно сопоставимого с реконструкциями Агурского. Определенным значением обладают работы А.Эткинда «Хлыст» (43)(написанные, правда, с ернически русофобской позиции) и С. Г. Кара-Мурзы(44) (патриотические, но менее выпуклые) и на этом почти все заканчивается. Но так как с конца СССР прошло уже 20 лет, сам этот факт заставляет задуматься: почему мы так старательно уклоняемся от исследования этой, казалось бы, первоочередной по значимости темы? Почему ограничиваемся публицистикой и поверхностной полемикой, и страшимся заглянуть вглубь проблемы вопреки тем уникальным историческим условиям, которые максимально благоприятствуют такому подходу: отсутствие жесткой тоталитарной идеологии,  безразличие государства, наличие определенной свободы научных поисков, открытость многих ранее недоступных (по тем или иным причинам) источников и т.д.? В этом есть что-то загадочное… Быть может, русский дазайн пока не слишком доверяет формально ослабленной и почти устраненной археомодернистской государственности? Может быть, он ждет, пока модернистская керигма догниет окончательно, и он сможет заявить о себе в полную силу и без каких-либо опасений?

Трудно сказать, но ничто не должно нас останавливать на нашем пути, который основан на прочных экзистенциальных основаниях.

 

Фазы советской истории

 

Советский период с исторической точки зрения можно разделить на внутренние фазы, на протяжении каждой из которых формы выражения русского дазайна  и модель его соотношения с мышлением и официальной марксистской философией были довольно различны. Вся история СССР наглядно представляет собой законченныйжизненный цикл – от рождения через взросление и расцвет к старости и упадку. Вопреки линейному пониманию времени и исторических процессов самими коммунистами история Советского Государства демонстрирует нам правоту совсем иного – циклического – подхода к истории.

Циклические фазы СССР таковы:

·      1917-1931 -- рождение СССР, революция, гражданская война, военный коммунизм, Ленин – детство;

·      1931-1956 – взросление, расцвет, пик могущества и мирового влияния, Сталин – юность и акме;

·      1956 -1982 – золотая осень, мягкое увядание, ригидность, почтенная старость (Брежнев);

·      1982-1991 – коллапс, вырождение, маразм, помешательство – предсмертная агония и смерть (Горбачев).

На каждой из этих фаз русский дазайн проявлял себя совершенно по-разному.

 

Национал-большевизм

 

Первый период 1917-1931 представлял собой синкретическое сочетание собственно марксистской керигмыбольшевиков, параноидально подстраивавших под марксистские схемы взгляд на русскую историю и жестко корежившие структуру русской жизни в соответствии со своими догматами, и взрыва ожиданий русского дазайна, который на первых этапах истолковал падение западнической романовской монархии как момент Ereignis'а, то есть возможности заявить о себе и о своих структурах в полный голос; то есть свободу от отчужденной политической системы русский дазайн интерпретировал как конец археомодерна. И на первых порах едва ли было очевидно, какая из двух составляющих одержит верх в дальнейшем – марксистская ортодоксия или пробудившееся русскоенародное Начало.

Этот этап  характеризуется таким явлением, как национал-большевизм, изучавшимся М.Агурским и в некоторых наших работах(45). Национал-большевизм можно толковать узко, как идеологическую группу авторов эмигрантского сборника  «Смены Вех» и движения, возглавляемого Н.Устряловым(46), который и ввел в обиход этот термин, а можно и широко -- как проявление русского дазайна в первой фазе советской истории. Очень близки к такого рода анализу и русские евразийцы (Н.С.Трубецкой(47), П.Н.Савицкий(48), Н.Н.Алексеев(49) и т.д.), распознавшие в большевиках не просто «заговорщиков» и «фанатиков», но выразителей глубинных чаяний русского народа и его воли к построению самостоятельной и отличной от европейской (романо-германской) цивилизации(50).

 

Русская вера Николы Клюева

 

 

Структура того, как развертывались отношения между русским дазайном и большевиками, выразительнее всего описал в своих стихах Николай Клюев, который:

·      происходил из крестьянской семьи и был чрезвычайно укоренен в структурах русского дазайна

·      обладал пронзительным интеллектом, способным на определенную долю рефлексии и неплохим светским самообразованием в кругу московской и санкт-петербургской творческой богемы,

·      ясно осознавал свою собственную роль в этих отношениях.

В биографических заметках Клюев так описывает свое постижение русского дазайна:

«Познал я, что невидимый народный Иерусалим - не сказка, а близкая и самая родимая подлинность, познал я, что кроме видимого устройства жизни русского народа как государства или вообще человеческого общества существует тайная, скрытая от гордых взоров иерархия, церковь невидимая - Святая Русь, что везде, в поморской ли избе, в олонецкой ли поземке или в закаспийском кишлаке есть души, связанные между собой клятвой спасения мира, клятвой участия в плане Бога. И план этот - усовершенствование, раскрытие красоты лика Божия.

Теплый животный Господь взял меня на ладонь свою, напоил слюной своей, облизал меня добрым родимым языком, как корова облизывает новорожденного теленка.»(51)

Едва ли можно найти более точные и проникновенные слова, чтобы описать то, что так или иначе чувствовала интеллигенция русского «серебряного века», обращая свой взор к народу, к русскому Началу. Что-то подобное ощущал Блок, высоко ценивший Клюева и отождествлявший философский образ соловьевской Софии именно с Русью.

Клюев представляет собой со всех точек зрения ключевую фигуру для определенного среза русского Начала. В некотором смысле, он воплощает это Начало в самом себе. Малейшие детали биографии Клюева, его мифы и документальные факты жизни, его творчество и  политические и социальные воззрения, его «культурность» и нарочитая «народность», его психоаналитический профиль и явные патологии -- все вместе это дает нам объемный образ не человека, не индивидуальности, но русского, обитающего в его русскости(52).

Клюев догматически утверждает верховенство Женского Начала. Это видно в его отношении к матери, Прасковье Дмитриевне, которая стала для поэта не просто образом, но прямым выражением космической женственности, инкарнацией Параскевы-Пятницы. О ней он поет в «Матере-Субботе»(53) и «Песни о Великой Матери»(53-1). О ней он пророчествует на пике своих видений эсхатологической судьбы России:

И над Русью ветвится и множится

Вавилонского плата кайма...

Возгремит, воссияет, обожится

Материнская вещая тьма!(53-2)

«Материнская вещая тьма». Это Клюев говорит о преображении хоры, о ее пресуществлении в лучах русского логоса, рождающегося перед концом мира – в момент крушения Вавилонской башни современности.

Психика самого Клюева вплоть до старости остается психикой ребенка, мальчика, так и не оторвавшегося от материнского присутствия, от материнской груди, от ее юбки, ее песен и колыбельных, от ее павечерницы и полуночницы, от ее домашних и полевых трудов, от ее слез и утешений. Клюев не просто мальчик, он и сама мать. Отсюда в нем столько женского, его телесная чувствительность, его перверсии. Поэзию он воспринимает как молитву, как глагол, как логос, но логос особый, не противопоставленный женскому началу, но существующий внутри женского начала, утробный логос, вещающий из самой «вещей материнской тьмы».

Поющая женственность – это смысл Клюева и его выражения русскости. Этим определяются и его искания, и страницы его дружбы, и его встречи, и его хлыстовские и скопческие опыты, и его драматизм.

Поэзия Клюева и его биография могут служить энциклопедией русских ересей – от разных направлений старообрядчества (себя Клюев возводил чуть ли не к потомкам Аввакума и к Выговским беспоповским скитам) до христоверов и «скопцов царства небесного», последователей учения Данилы Филипповича и Кондратия Селиванова. В этих ересях Клюев притягивается архаической конкретикой духовного преображения, не дистанцированного от плоти, не метафорического, не абстрактного и интеллектуального, но прямого, волшебного, плотского, грубого, почти до неприличия явного. Это преображение плоти в плоть, в живую, раскаленную, звенящую, напряженную, тугую русскую телесность. Что бы ни послужило толчком для этого волшебного акта – аскеза, воздержание, подвиги, падения, грехи, разврат, оскопление, беснование, полная утрата всякого «человеческого» вида  -- все хорошо, все правильно, все свято. Что русское, то свято, то и волшебно, то и духовно.

При этом Клюев отнюдь не дорожит формализацией сектантских учений – он индифферентен к формам русской святости, на одном дыхании он взывает к старообрядцам и поминает новообрядческих святых, проклинает попов и благоговеет перед панагией или паникадилом, воспевает скопческий нож, а сам спасается от постановки «великой печати» (оскопления) бегством, восхваляет хлыстов и легко отрекается от них. Для него важно не это; он принадлежит только одной Вере – русской вере, вере в Русское, в русскую Святость и в святость русского; она освящает все остальное, все, к чему бы ни прикоснулись руки или взгляды поэта.

Себя Клюев называет «посвященный от народа».

Я — посвященный от народа,

На мне великая печать.(53-3)

Правда, от «великой печати» скопцов он все же уклонился, но не полностью, так как воспринял ее образно, оскопился в духе и личной судьбе. Посвящение его есть русское посвящение. Но при этом Клюев ясно осознает, что это русское посвящение, посвящение от народа не есть какая-то форма национализма. Это вселенское посвящение, оно вбирает в себя все народы и все традиции. В поэзии Клюева есть особая география – все страны света, современные и древние – распложены внутри Руси, они ведомы ей, как утята уткой в небесный предел Русского Бога.

 

Посол от медведя

 

После Октябрьской революции и Клюев и Блок и многие другие русские поэты, художники и мыслители ожидали Ereignis'а – пробуждения русского дазайна, его выхода на поверхность и на первых этапах считали большевиков проводниками (пусть помимо их воли и сознания) этого Великого Возвращения. Отсюда блоковская поэма «Двенадцать», с ее загадочной фигурой, идущей перед группой убийц-большевиков –

В белом венчике из роз

Впереди Исус Христос.

Русский Христос, русский дух, казалось, поднимается из глубин земли, чтобы развернуться над миром своими тяжелыми великим крылами.

Еще яснее понимал структуру общения между русским дазайном и большевиками сам Клюев, при этом самому себе, как предстоятелю русского поэтического начала, он отводил главную роль.

В мифологии Клюева есть исконная Русь, которую он описывает на множество ладов, и в частности, отождествляет с «медведем». «Лев» в его поэзии – это большевистская воля, власть, новая государственность, приходящая на смену старой.

Сам Клюев же является «послом» между русскими и большевиками, то есть осью национал-большевизма, носителем волшебного слова, в котором должен осуществиться теургический (ангелический) брак. Лев-Ленин здесь мыслится как мужское начало, медведь --- и это традиционно прослеживается в классическом символизме как женское. Клюев выступает со стороны невесты и, отчасти, как сама невеста.

Я— посол от медведя

К пурпурно-горящему Льву, —

Малиновой Китежской медью

Скупаю родную молву.

Китеж, Тайна, Финифтяный рай,

И меж них ураганное слово, --

Ленин - кедрово-таежный май,

Где и солнце, как воин, сурово.

Это слово кровями купить,

Чтоб оно обернулось павлином,

Я — посол от Медведя, он хочет любить,

Стать со Львом песнозвучьем единым.(54)

В этом «желании любить» со стороны «медведя» Клюев выражает накопленную за последние столетия тихую готовность русских к тому, чтобы внутренняя философия хаоса вышла на поверхность помимо археомодерна, по ту сторону от него. Это то же желание, которое просвечивает в стремлении русских философов к созданию русской философии. Это голос хоры. И Клюев в своих стихах уловил сам нерв восприятия русскими Революции: они надеются, что большевики построят новый мир на совершенно ином основании, вне археомодерна, освободив и дав возможность развернуться самой внутренней структуре русского Начала.

Вот как описывает это сам Клюев в своем выступлении в Вытегре в 1919 перед показом агитационной пьесы Азрова «Мы победим». Этот текст носит вполне «самосожженческое» название «Сгорим, о братие, телес не посрамим»:

 

Радовались богатеи, что народ душу свою обронил, зверем стал и окромя матюга все слова из себя повытряхнул.

Ну, думали они, мужик таперяча с потрохами и печенкой наш, - скотина скотиной. Вбивай его, как сваи, в землю да вавилоны ставь. А чтобы сердце у подлого народишка не отмякло, заберем-ка всякое искусство в свои руки, - набьем на него цену, чтобы оно никому, окромя нас, по кошельку не было.

А чтоб поэты да писатели, строители и музыканты вольностей какой себе не дозволяли, пристрастим их романовской гостиницей с решеткой.

И стращали.

Великого писателя Достоевского присудили к виселице, но петлю заменили каторгой. Великого поэта Пушкина мучили ссылкой и довели до пули, убили Лермонтова, прокляли Толстого, нищетой и голодом вогнали в гроб Кольцова и Никитина. Многое множество живущих сынов человеческих погибло от неправедного строя на русской земле!

И по ком надо служить народную панихиду, с плачем и с рыданием, так это по распятому народному искусству. Проклятие, проклятие вечное тем, кто перебил голени народному слову, кто жёлчью и оцетом напоил русскую душу!(55)

 

Так Клюев описывает «археомодерн» романовской России, то, что евразийцы называли «романо-германским игом» послепетровской эпохи. И продолжает:

 

Но, пережив положение в гроб родного искусства, мы видим и ангельские силы на гробе его. Мы, чудом уцелевшие от жандармского сапога, ваши родные поэты и художники, были свидетелями того, как в 25-й день октября 1917 года потряслась земля, как сломились печати и замертво пали стражи гроба. Огненная рука революции отвалила пещерный камень и...Он воскрес - наш сладчайший жених, - чудотворное народное сердце.

Воскрес и сокрылся, явясь на краткое мгновение только верным и избранным.

И никто не слышал звука его шагов.

И вновь душа наша сжигается скорбью смертной...

Где ты, возлюбленный наш? -

Песня крылатая, всенародная?

Быть может, шумишь ты белой березонькой под вольным олонецким ветром али в бабкином веретене поешь ты, ниткой полуночной, дремотной тянешься, иль от стрекота пулеметов, обеспощадивших землю родимую, закатилось ты за горы высокие, за синие реки, за корбы медвежьи, непроходимые...

Кто знает? Только сердце пусто.

И мука наша лютая.(55-1)

 

Это место особенно важно, так как Клюев уже в 1919 году описывает мимолетность сбывшегося Предчувствия. Снова – после упоительного мига мимолетного воскресения – «посвященный от народа» чувствует наступление нового горя. «Воскрес и сокрылся».

Далее, Клюев, тем не менее, выражает свои сохранившиеся надежды на духовное перерождение большевиков в русскую сторону – через страдания и борьбу.

 

Чует рабоче-крестьянская власть, что красота спасет мир.

Прилагает она заботу к заботе, труд к труду, чтобы залучить воскресшего жениха к себе на красный пир.

Царские палаты отводятся для гостя-искусства, лучшие хоромы в городах и селах. И стекается туда работающий бедный народ, чтобы хоть одним глазком взглянуть на свою из гроба восставшую душу. Чтобы не озвереть в кровавой борьбе, не отчаяться в крестных испытаниях, в черном горе и обиде своей.

И в настоящий вечерний час, когда там на фронте умножаются ряды мучеников за торжество народной души, здесь ваши братья постараются, насколько хватит их уменья, показать вам малую крупицу воскресшей красоты. Она услышится вами в некоторых словах, которые скажутся с этих подмостков. Перед вами пройдет действо - жизнь рабочих людей - борцов за Красоту, за Землю и Волю.

В этом действе нет ничего смешного. Оно со смыслом, и тот, кто будет гоготать, выдаст головой себя как пустого человека.

В действе под одним человеком надо разуметь многих. Вы увидите рабочего Сергея, смертельно больного, который умирает в борьбе, - это весь рабочий народ, который приносит себя на заколение за правду в жизни; старуху, пьющую богомолку, - это наша церковность, подвидная да блудная. Парихмахера - это соблазненная буржуазией часть народа, который за модную жилетку променял свое первородство. Услышите музыку за океанами - это голос всемирной совести, не умолкающей над залитой праведной кровью землей.

Понимая так, вы уйдете отсюда обновленными, со сладкой слезинкой на глазах, которая дороже всех сокровищ мира.

Дерзайте, друзья мои!

Сгорим, а не сдадимся!(55-2)

Описав в кратце содержание пьесы, Клюев неожиданно заканчивает совершенно Аввакумовским призывом, в котором великая Вера неразрывно слита с крайней степенью отчаяния. «Сгорим, а не сдадимся!»

 

Красный рык

 

В 1920-е годы, начиная с Гражданской войны, через многослойность непонимания, догадок, переинтерпретации марксистских лозунгов и тезисов, через последовательность надежд и разочарований, русский народ пошел на встречу этой свадьбы с «красным Львом», решился на нее, сделал выбор в ее пользу. По сути, брак состоялся. И те, кто увидели в большевизме национал-большевизм, оказались принципиально правы.

В стихотворении «Красная песня» (другое название -- «Красный рык») явно говорит об том, что в большевиках сбывается нечто древнее, исконное, изначальное

Пролетела над Русью Жар-птица,

Ярый гнев зажигая в груди...

Богородица наша Землица,

Вольный хлеб мужику уроди!

 

Сбылись думы и давние слухи, —

Пробудился Народ-Святогор —

Будет мед на домашней краюхе

И на скатерти ярок узор.

 

За Землю, за Волю, за Хлеб трудовой

Идем мы на битву с врагами —

Довольно им властвовать нами!

На бой, на бой! (56)

«Сбылись думы и давние слухи». Какие думы и какие слухи? Думы и слухи о пробуждении «Народа-Святогора», об освобождении от археомодерна, от давления чуждого романо-германского ига. И Клюев отождествляет бой большевиков с этим русским боем – за Землю, за Волю, за Хлеб.

Клюев видит в СССР конец эпохи смерти. Он пишет в поэме «Кремль»(57), что «пожитки смерти догорают», то есть что смерть преодолена, и кормчий Сталин управляет стихиями (тема однозначно связанная с «Философией Общего Дела» Н.Федорова)

Мои стихи - полесный плот,

Он не в бездомное отчален,

А к берегам, где кормчим Сталин

Пучину за собой ведет

И бурями повелевает,

Чтоб в молодом советском крае,

Где свежесть волн и крик фрегатов,

Ущербных не было закатов,

Как ржавых листьев в октябре,

Меж тем как прахом на костре

Пожитки смерти догорают! (57-1)

А в стихотворении 1918 года «Революцию и Матерь света в песнях возвеличим”(58) он выражается еще радикальнее:

Убийца красный - святей потира,

Убить - воскреснуть, и пасть – ожить

Браду морскую, волосья мира

Коммуна-пряха спрядает в нить.(58-1)

«Революция» и «Матерь света» (саму Русь-Софию) Клюев возвеличивает на одном дыхании, и чтобы ни у кого не оставалось никаких сомнений в глубине его пророческого богохульства, он добавляет эту строчку: «убийца красный – святей потира». В принципе, это продолжение блоковской поэмы «Двенадцать», но насколько оно сильное и всеохватывающее. В нем сходятся крайние противоположности: «убить – воскреснуть и пасть – ожить»; Клюев оправдывает все: и убийство, и смерть -- ведь это не нечто иное, чем мир, жизнь и воскресение,  но именно одно и то же. Так обстоит дело только в зоне хоры, в структуре философии хаоса. И Клюев отождествляет эту структуру, ее математическое выражение, ее керигму с большевиками.

В другом месте(59) он говорит:

Уму — республика, а сердцу — Матерь-Русь.

Пред пастью львиною от ней не отрекусь.(59-1)

Республика – это совокупность «красных убийц», которые чрезвычайно важны (хотя, видимо, в этих строчках сам Клюев начинает понемногу в этом сомневаться), которые отвечают требованиям «ума» (конечно, ум требует убийства, насилия, расчленения, разделения, дифференциации, рационального разведения всего по разные стороны). Но сердце поэта – это его прямая и сочная интуиция Матери-Субботы, это есть он сам, его середина, его средостение, точка русского начала, его и всеобщий дазайн. «Львиная пасть» -- это пасть того «Красного Льва», персонализацией которого выступал Ленин. «Большевики-звери, страшные железные звери, но они, видимо, очень нужны», --рассуждает Клюев.

Вот на этой двойственной клюевской формуле --  «Уму – Республика, а сердцу – Матерь-Русь» -- и основана базовая модель соотношения русского Начала с коммунистической философией на первой фазе советской истории. Ее можно взять за четкую и однозначную, почти математическую, формулу.

 

Магический большевизм Андрея Платонова

 

Показательны в этом же отношении рассказы и романы писателя Андрея Платонова, который был типичным национал-большевиком(60), и дал развернутое и глубинное описание того, как понимал собственно русский народ Советскую власть на первой фазе ее установления. Показательно, что сам Платонов был сторонником философии Николая Федорова и считал «большевистскую революцию» осуществлением «Общего Дела», то есть началом всеобщего воскрешения мертвых и управления стихиями мира. Самым полным и наглядным образом он запечатлел это в романе «Чевенгур»(61). Герои «Чевенгура» -- это русские, повенчавшиеся с Революцией во имя наступленияволшебного цикла: всеобщего братства, полного равенства, упразднения смерти и времени, оживления машин, уничтожения всего того, что разделяло между собой людей, вещи, природные явления. В «Чевенгуре» сбывается русский коммунизм.

Приведем несколько выдержек из нашей статьи(62), посвященной Платонову:

Мистический опыт души открывается магическими пролетариями Платонова через сложную практику отрицания.

В ``Чевенгуре'' наличествует целый веер алхимических рецептов трансмутации.

Общая картина этого большевистского  герметизма такова: потаенное и истинное Целое, в его  свободном расплавленном, предшествующем разделению состоянии --  душа --  подвергается воздействию нехорошего начала. Под ядовитым дуновением вынырнувшего из-за запретной тени зла душа начинает отчуждаться от себя, порождая своей гибелью, своим темным закатом антибытие. Это антибытие окончательно воцаряется в частном, в приватизированном имении, в обладании, в отсечении от невидимой, потревоженной, удавленной тайной ткани ссохшихся узлов. Мучаясь, кончается душа, когда ложь эксплуатации превращает ее в частную собственность, обкрадывая и изнуряя до ничто ее сладкое содержание.

Людей становится много, они делят душу на свои нарезы, обустраивают индивидуальные тела, замахиваются на природу, на души других.

Одним из ключевых рычагов эксплуатации, по Платонову, является разум.

``Ум такое же имущество, как и дом, стало быть он будет угнетать ненаучных и ослабленных...'' --

верно излагает важнейшую мистическую тайну пролетарий Чепурный, основатель Чевенгура, где ``главной профессией  сделалась душа''. Осторожнее ту  же истину распознает и мастеровой Захар Павлович:

``Никто ничего серьезного не знает -- живое против ума прет....''

``Живое'' здесь надо понимать в онтологическом смысле, ``душа''. Душа ``прет'' против ума, который вместе с эксплуатацией, частной собственностью, отчуждением, ожиданием, буржуазией, постепенностью, временем и историей стоит на противоположной стороне классовых сражений.

И далее:

Задача коммунизма не присвоить вещи, оставшиеся от темной эпохи капитала, но поступить с ними совершенно иным образом. Противоположным. Лучшие сердца Чевенгура -- Чепурный, Пиюся, Копенкин, Дванов, Гопнер -- бьются над этой новой коммунистической манерой обращения с материальными предметами. Ощупью продвигаются они к оперативной магии бесконечной солярной растраты -- по ту сторону чреватого новым отчуждением труда. Это вехи экономики Страшного Суда.

Чевенгурцы ищут не укрепить вещи, не рационализировать их и даже не перераспределить их справедливо, но дематериализовать их, вернуть во всеобщую кровоточащую страдательную матрицу Целого. Исхитрившись, набравшись потаенной воли и полнясь ускользающей стратегией пролетариат тщится растворить имущество в волнах коллективного сна, истончить его до последней внутренней черты, пролетаризировать, кенотически умалить его, стереть до тайного невидимого красно-магического любовного корня.

Это кенотический путь как промежуточную фазу предполагает абсурдное употребление вещей, дерационализацию их функций. Эта идея проходит сквозь весь платоновский роман. Там все предметы, элементы одежды, продукты питания и передвижения используют мимо их обычной нормы. Бомбы Пашинцева пустые внутри, на средневековых доспехах привернута красная звезда, герои кормят тараканов, уничтожают посевы, внезапно бегут без всякой видимой причины в заросшую степь. Важная деталь, каждый, кто попадает в Чевенгур меняет свой обычный костюм на какой-то идиотский ансамбль, сотканный из разнородных элементов. У приезжих отбирают их вещи и с насильной нежностью всучают героические обмотки, ненужные летом валенки, нелепые картузы или шлемы. Классичным становится хождение без штанов.

Сложна и многомерна стратегия великой траты: можно передвигать дома, сдвигая их посолидарней друг к другу, можно перетаскивать сады, можно лепить из глины памятники живым ненаглядным товарищам, можно добывать огонь с помощью деревянного колодца, можно трудиться над созданием гигантского маяка, можно доедать остаточных одичавших кур, вытесывать из черных корней деревянные мечи, а можно и просто ловить клопов в дыриях соседских хат. Иными словами, труд или любая какая деятельность в коммунизме должна либо переполосывать вещи в экстравагантные и предельно бессмысленные ансамбли, либо уничтожать их, либо делать противное себе и полезное другому. И зорко блюсти, чтобы весь процесс всеобщего избавления от уз материи шел непрерывным кругом  -- не застопориваясь нигде, не зацепляясь ни за какое прижимистое, индивидуальное, рациональное зерно.

Про религиозную составляющую «магического большевизма» можно сказать следующее:

В мистическом опыте человек обнажает своей внутренней тьме самого себя, стирает себя, расшивает мозг и внутренности. Это невероятный риск  -- свет души окатывает мраком -- и совершенно не обязательно он быстро (или вообще когда-либо) рассеется. Мистик становится заложником сосущей воронки скрытого центра, и более не способен сам выстраивать стратегию передвижений, поступков, дискурсов. Строго говоря, реальный мистический опыт возможен лишь в обскурантном отношении к религиозным догмам. Ткань души всегда оказывается не такой, как предписано. Абсурдные потоки новых ускользающих цепей мгновенно смывают тщательные конструкции догматико-ритуальных систем. Мистик заведомо обнажен. В Церковь в таком виде не пойдешь... Разве что в странный  храм Чевенгура, превращенный в ревком.

Единственно, что понятно великороссам-большевикам в религии -- это учение о конце света. Здесь никаких проблем не возникает. Тут-то и наступает все главное, чаемое, лучшее, упованное.

Грани стираются. Нету смерти, нету старой жизни, нету преград и различий, нет индивидуальных душ, нет имущества, нет тел. Все погашено и зажжено одновременно. Сердечная пустота обездоленных, пролетариев, ``прочих'' рождает абсолютные сумерки незаходящего свечения. Времени нет. Это наступил заветный час коммунизма, рассеялся туман рассудка, огненный шар всеобщего безумия Вселенной поднимается из ниоткуда, затмевая частности.

Идея воскресения мертвых (в федоровском гетеродоксальном варианте), которую навязчиво пытаются распознать у Платонова, на самом деле, здесь не центральна. Чепурный хочет воскресить умершего у нищенки мальчика лишь для демонстрации принципиальной незначимости смерти. И показательно, что он удовлетворяется рассказом о горестном сновидении скорбящей матери. Сон  ли, явь ли, жизнь, смерть ли -- не играет большого значения в коммунизме. Это не розовая пастораль буржуазной надежды на сытость и бессмертие. Конец света есть наступление качественно нового состояния бытия, не представимого доселе, не имеющего общей меры с теми параметрами, которыми мы оперируем до наступления коммунизма.

Большевизм -- это мистика выше религии, сладостное черное подныривание в ночное озеро мира, подо дно реальности, к затопленным пластам иного света. Мистика не может удержаться в рамках морали. Мораль, догма все только откладывает. Так же ничто же не может совершить, довести до конца закон. Свобода никогда и никому не дается в конце пути. Она есть здесь и сейчас, в полшага -- как безотзывный бросок тела и ума в бездну магического безумия Революции души.

Свобода -- это быть русским и не иметь ничего.

Сопоставив эти филологические заметки с тем, что мы теперь знаем о структуре философского хаоса и экзистенциальной аналитике русского Начала, мы увидим самые прямые соответствия. То, что стремятся уничтожить коммунисты Чевенгура, – это археомодерн и, в частности, следы «чужого дазайна». То, что они хотят утвердить и обосновать – это философия хаоса.

 

Русско-советский брак: осознание фатальной ошибки

 

Эта национал-большевистская фаза раннего СССР предопределяет всю последующую советскую историю, так как основанием советской власти становится не просто факт голого насилия со стороны левых экстремистов-фанатиков, захвативших власть в России всеми правдами и неправдами, но факт «брака» между большевиками и русским народом, факт определенной легитимации русским дазайном советской государственности. Описанием этой «брачной церемонии» являются стихи Клюева или романы Платонова, а также произведения других художников и публицистов этого направления. В этом браке русский ожидают, что его заключение приведет к учету их внутренней философии, что, взяв в жены русский народ, большевики построят новую власть и новое общество с учетом пожеланий невесты-медведя. Русские воспринимают большевиков на первой стадии как соучастников заговора хаоса против отчужденного археомодернистического порядка, то есть как «своих».

Парадоксальность, «диалектичность» марксизма, народнические лозунги большевиков, явно прочитывающийся эсхатологизм их учения, стремление уничтожить различия и вернуть общество к недифференцированному состоянию, провозглашение «нового человека» -- все это интерпретируется в топике философии хаоса, и на этом основании принимается, признается, наделяется доверием и согласием.

На уровне философии можно было ожидать, что возникнет некий синтез между марксизмом (социализмом) и русским народным мышлением, в котором отразятся основные моменты  русской философии хаоса, русская религиозность, специфика русского мировидения. Но этого не происходит.

Два дискурса – марксистский догматизм и национал-большевистская мистика русского Начала -- развертываются на разных уровнях, и постепенно, после первого периода слияния и почти отождествления, начинают понемногу конфликтовать. Большевистский террор постепенно теряет свою эсхатологическую экзотичность, свою апокалиптику, а также свою направленность против политической романовской верхушки. Покончив с главным врагом – политической властью Временного правительства и белым сопротивлением, опиравшимся на силы западноевропейской Антанты, оно берется всерьез за искоренение «суеверий и предрассудков», за борьбу с «поповщиной», за «воинственное безбожие», за «механизацию и индустриализацию жизни».

Все это происходит, ближе к началу 30-х годов. В этот период Платонов пишет «Котлован»(63), уже гораздо более грустный и пессимистический, где его постоянные мотивы о волшебной судьбе русского окрашиваются в мрачные тона. Советское все еще толкуется как русское, а равенство и коммунизм воспеваются, но все постепенно приобретает зловещий оттенок отчаяния.

Окончательно разочаровывается в большевиках и Клюев. Вначале в его стихах звучит легкое сомнение. Затем, откровенное отчаяние. В поэмах «Погорельщина»(64) и «Песнь о Великой Матери»(65) СССР и политика партии, особенно индустриализация и борьба с кулачеством и религией видится Клюеву уже как окончательное пришествие «железного антихриста».

Показания Клюева на допросе от 15 февраля 1934 года, пусть и сделанные под давлением, скорее всего, отражают настоящее изменение в его взглядах. Выдержку из них можно взять как последний аккорд, свидетельствующий о том, что состоявшийся брак, давший основу для того, чтобы большевики закрепились на пространстве русского дазайна, оказался кошмаром:

Из протокола допроса

Происходя из старинного старообрядческого рода, идущего по линии матери от протопопа Аввакума, я воспитан на древнерусской культуре Корсуня, Киева и Новгорода и впитал в себя любовь к древней, допетровской Руси, певцом которой я являюсь. Осуществляемое при диктатуре пролетариата строительство социализма в СССР окончательно разрушило мою мечту о Древней Руси. Отсюда мое враждебное отношение к политике компартии и Советской власти, направленной к социалистическому переустройству страны. Практические мероприятия, осуществляющие эту политику, я рассматриваю как насилие государства над народом, истекающим кровью и огненной болью...Я считаю, что политика индустриализации разрушает основу и красоту русской народной жизни, причем это разрушение сопровождается страданиями и гибелью миллионов русских людей...Окончательно рушит основы и красоту той русской народной жизни, певцом которой я был, проводимая Коммунистической партией коллективизация. Я воспринимаю коллективизацию с мистическим ужасом, как бесовское наваждение.»(66)

Спустя три года в октябре 1937 Николай Алексеевич Клюев расстрелян Томской ЧК. Но это не просто биографический документ или эпизод идейных исканий одного «поэта в скудные времена», это пророческая печать, поставленная под заключением об отношениях между русской философией, русским экзистенциальным основанием и Советской властью. Русь ошиблась в большевиках, и далее начинаются иные фазы – фазы постепенного и замедленного, неторопливого, неспешного отзыва народной легитимности у большевиков и структуры их властвования.

 

Сталинизм как философия

 

 

На второй фазе --  1931-1956 – происходит становление советской версии археомодерна. Обжегшись на страстном и откровенном желании полюбовного слияния, получив лишь жгучие раны, изнасилование и боль, Русь сохраняла марксизму и политической верхушке верность без любви. Мышление народа и мышление политической верхушки коммунистов отныне расходятся все дальше и дальше. Марксистский дискурс с его новой и подстроенной под нужду обстоятельств ленинско-сталинской догматикой (о возможности пролетарской революции в одной стране и о возможности построения социализма в той же самой «одной стране») движется по своей траектории, будучи озабоченный апологией своего соответствия ортодоксальному марксизму и полемикой с буржуазными авторами, а более всего – решением практических политических и модернизационных задач. «Новые люди» коммунизма, «сознательные» делаются по программе жесткого автоматического воспитания – за глубиной проникновения идей никто не следит, тем более, что сам дискурс, призванный постоянно лавировать под давлением насущных обстоятельств, становится все бредовее и бредовее. Решающим значением обладают теперь вопросы власти, которая есть последняя инстанции для выяснении того, что истинно, а что ложно. Эти процессы прямо связаны с именем и трудами Иосифа Сталина.

Сталинизм с философской точки зрения представляет собой, в первую очередь, жесткую авторитарную государственную власть, которая черпает свою легитимность и свои основания из области, трансцендентной по отношению к тому, что и как думает и понимает народ. Это своего рода «вера» или «церковь», чьи догматы обсуждению не подлежат, а их толкование доверено лично персоне вождя. На нем все и замыкается, он есть альфа и омега политической системы, отвечающий за смысл, мысль, а также за изменения, сражения и результаты. Сталин становится философской фигурой, так как будучи всевластным толкователем, он присваивает себе функции «императора-понтифекса», «создателя мостов». Только ему открыто прямое созерцание «Капитала» Маркса и прозрение в глубины других трудов Маркса и Энгельса, а также их земного представителя Ленина. Попытки соотнести эти толкования с другими толкованиями или предложить свое толкование марксизма незамедлительно караются самым радикальным образом – ГУЛАГ или казнь.

Но, во вторую очередь, значение имеет и сама «трансцендентная» (по отношению к народу) доктрина. Она образует комплекс идей, установок, методов и аксиом, с которыми приходится считаться даже Вождю и которые составляют, собственно, содержательную базу большевизма. Эта содержательная база коренится в марксизме, в его учении о смене политико-экономических формаций, в его антибуржуазном пафосе, описаниях социалистического и коммунистического обществ, материалистической диалектике (на основе видоизмененного гегельянства), в его интерпретации роли производительных сил и производственных отношений, в его понимании значения труда и технического прогресса. В целом эта доктрина остается чуждой широким массам, никак не проходит апробацию ими, но дает основание политической верхушке – КПСС – осуществлять власть и сопряженное с ней насилие с опорой на связную систему мировоззрения. Марксизм служит веществом для ментальной интоксикации «красных убийц», а также для стимулирования их модернизационной деятельности. И несмотря на тираническую власть Сталина эта идейная база остается весьма важной и для него лично, ограничивая степень его свободы и заставляя так или иначе согласовывать с ней основные направления своего правления и искать в ней ответы на постоянно возникающие вопросы. Скорее всего, Сталин искреннее верил в эффективность и историческую справедливость марксизма, тем более, что эта эффективность была подтверждена фактами недавней русской истории и успешным захватом власти при непосредственном участии самого Сталина.

На третьем уровне, советский марксизм, будучи сведенным до упрощенных и вульгарных лозунгов,  а также в форме конкретных исторических действий Советской власти, особенно в годы Великой Отечественной войны, в некоторых моментах прямо резонировал со структурами русского дазайна, которые он (эвфемистически) перетолковывал по своему. С русским дазайном резонировали следующие марксистские идеи:

·      уничтожение материального неравенства,

·      идея общественной солидарности,

·      широкая социальная поддержка государством всех слоев населения, особенно обездоленных,

·      братство народов,

·      «материализм», толкуемый как хора-материализм,

·      жесткая оппозиция капиталистическому Западу,

·      вера в скорое наступление коммунизма (толкуемого как «царство Божие на земле»).

В годы войны к этому добавилась и частичная реабилитация Сталиным как русской истории, так и Православной Церкви, прекращение «воинственного безбожия», восстановление полноценного Патриаршества на Руси.

Сама война сплотила советский народ и позволила спроецировать на Сталина народный архетип царя-отца.

Трудно сказать, до какой степени сам Сталин четко осознавал это двойное прочтение марксизма партийной элитой и простым народом. Тот факт, что он интересовался национал-большевизмом, текстами Н.Устрялова, а также получил начальное богословское образование, позволяет предположить, что он шел на это со всей ответственностью, ловко используя архаические ассоциации русского народа, проецирующего на советскую власть древние архетипы  «красного царя», «земного рая», «наступления последних времен».

Некоторые исследователи допускают даже, что Сталин в тайне благоволил таким тенденциям и был не прочь в какой-то момент вернуться к тому национал-большевистскому синтезу, который явно не произошел в конце 1920-х- начале 30-х годов. Но для того, чтобы утверждать это наверняка, у нас нет достаточных оснований. Модель сталинского правления была только и исключительно археомодерном со всеми присущими ему тупиками, болезненными двусмысленностями и натяжками. Мы имеем все признаки герменевтического эллипса: народное Начало жило и мыслило само по себе, советская марксистская мысль двигалась по своему запутанному и маловразумительному пути.

 

Брак не расторгнут

 

В этот период две линии мысли полностью разошлись: марксизм, пусть и искаженный под нужды советского опыта, выстраивал свои модернизационные рациональные стратегии и конструкции, а русское архэ этот процесс успешносаботировало.

Приход в коммунистическую партию «сталинского набора» в 1930-е годы только способствовал усугублению этой неразберихи: пришедшие в город и часто на высокие должности из деревни и глубинки русские люди несли с собой энергию, силы, преданность делу, но при этом совершенную неготовность к усвоению сложного диалектического марксистского дискурса и полное невежество в отношении западноевропейского герменевтического круга. Они шли работать и умирать за Сталина, за справедливое общество, за народ, за лучшую жизнь, за будущее -- одним словом «за все хорошее», считая все остальное необходимым, но не очень содержательным декором.

Вместе с тем брак, который все-таки состоялся между русскими и большевизмом на первой фазе, не был, строго говоря, расторгнут, даже после того, как оказался несчастливым. Развод не принадлежит к русским добродетелям, и вообще не в русской традиции. Поэтому даже в оковах археомодерна русские несли свой крест исправно,  не взирая на массовой террор, организованный большевиками против него и его святынь. В каком-то смысле, если учесть еще и прагматические – чисто маккиавелистские – приемы Сталина, тонко чувствовавшего стихию власти, по заигрыванию с «народными предрассудками», национал-большевизм продолжался и в этот период, давший по многим внешним показателям невиданный рост государственной мощи, индустриальный и технологический рывок распространения советского влияния в небывалом для России масштабе. Во всех советских достижений русский народ был едва ли не главным фактором, а с точки зрения исполнения грандиозных планов – то главным и единственным.

В этом парадоксальность, трагизм и величие данной фазы. Археомодерн блокировал живые силы народа, не давал им вылиться со всей их яркостью, глубиной и величием. Но дух и тело русского народа все же были затронуты, и это движение русской хоры большевикам удалось канализировать, заковав в прокрустово ложе индустриализации, технологического рывка и модернизации.  Шоковое воздействие оказала Великая Отечественная война, стоившая народу немыслимых жертв.

С философской точки зрения, правда, это было мало плодотворным. Единственный остававшийся открытым для эволюции марксизма в русском ключе философский вектор -- национал-большевизм – был надломлен, заперт и отброшен. Показательно, что вернувшийся на Родину Устрялов в 1937 году был расстрелян.

Так окончательно образовался советский философский затор, который в той или иной степени дает знать о себе до сих пор. При этом следы русской экзистенции, русского дазайна в сталинский период еще ясно ощущаются – и даже в большей степени, нежели в царистскую эпоху (сказывается перводвижение русской хоры в период революции).

 

Умственное разложение

 

 

Третий период (1956-1982) советской истории был эпохой мягкого умственного разложения. В первую очередь, это касалось собственно официальной мысли. Содержание этого процесса состояло в нагнетании противоречий и тупиков, заложенных в саму структуру археомодерна: на этом этапе конфликты интерпретаций (П.Рикер(67)) в рамках советского герменевтического эллипса стали постепенно приобретать все более и более патологическийхарактер. При этом инерция сталинского периода была довольно велика, и в социально-политическом и экономическом смыслах созданная Сталиным система действовала относительно успешно. Фасад советского общества того времени представлял собой довольно привлекательную картину: жесточайшие репрессии прекратились, сверхусилий, необходимых для модернизации, никто более не требовал, и система в целом – двигаясь по мягкой нисходящей траектории – обеспечила себе несколько спокойных и относительно беспроблемных десятилетий. Это был расцвет советского обывателя, в котором, при более внимательном рассмотрении можно было увидеть спокойное экзистирование русского дазайна, надежно запертого официозной идеологией в подполье, но вместе с тем предоставленного самому себе и освобожденного от направленных против него регулярных репрессивно-террористических рейдов (как на предыдущих советских этапах).

На уровне философского дискурса в этой фазе можно выделить следующие тенденции:

(1)     постепенное все большее запутывание марксистско-ленинской «ортодоксии» в ходе подстройкиобъяснения процессов, происходящих в СССР «де факто», под стандарты классического марксизма;

(2)     пополнение рядов «ученых» и «философов» из числа выходцев из русского народа, не имевших никаких данных для усвоения западноевропейского дискурса и пытавшихся привнести (чаще всего бессознательно) в марксизм собственно русские мотивы мышления; своим конформизмом и полным согласием с внешними догматическими требованиями (смысла которых они не понимали) они лишь расшатывали последние фрагменты содержания марксистской идеологии;

(3)     ограниченный диалог с западным марксизмом, который все более и более отшатывался от советского опыта на основании его сопоставления с аутентичным западным марксизмом, искажать основные положения которого у западных марксистов не было никакой необходимости (вплоть до еврокоммунизма и левого антисоветизма, особенно ярко проявившегося в троцкизме);

(4)     более широкое обращение к западной философии и другим направлениям гуманитарных наук, попытки разгромно критиковать которые оказывались явно не состоятельными и мало-помалу переманивали самих критиков на сторону того, что они критиковали.

Все эти тенденции развивались параллельно, формируя массивную блокаду адекватного философского мышления в каком бы то ни было направлении. Все вынуждены были выражаться фигурально и иносказательно, вуалировать свои взгляды под завалами формалистической риторики и обязательных ритуальных формул, чаще всего сводящих на нет содержание текстов, если оно изначально в них присутствовало.

В утрате когерентности советского дискурса важную роль сыграла критика Хрущевым «культа личности» и денонсация сталинизма. Сталин создал более или менее устойчивую модель идеолого-политической герменевтики марксизма, которая доказала свою практическую ценность. Марксизм был объявлен, по сути, религией, требующей не понимания на основании человеческого разума, но подстройки под нее этого разума. Марксизм объявлялся априорной истиной, а задачей человека было ее осознание (становление «сознательной» личностью – в классовом понимании термина «сознания»). Это избавляло власть от столкновения с потенциальным «инакомыслием» -- «немарксистское мышление» было не «мышлением», но «аберрацией», психическим отклонением или несознательностью (если не «буржуазной диверсией)». При этом интерпретация марксистских положений закреплялось за верхушкой Компартии, а еще точнее, за Генеральным Секретарем Компартии, то есть Сталиным. Так, мысль и власть отождествлялись и персонифицировались в духе сакральных монархий Древнего мира – Вавилона или Персии. Ясности дискурса такая модель не способствовала, но определенные правила социально-политической игры она задавала. По меньшей мере, в ней открывалась широкая возможность толкования (и снятия)  любого противоречия, которое могло быть разрешено по воле «верховного толкователя» и тут же подкреплено репрессивной мощью тоталитарного государства.

Хрущев поставил такую модель под сомнение, но предложить никакой альтернативы не смог, кроме замены прежней фигуры толкователя на самого себя. При этом были сделаны определенные попытки расширить «герменевтический кружок» властителей дискурса, что чуть, было, не привело к столь же фатальным последствиям, как в эпоху реформ Горбачева.

 

Советский «жизненный мир»

 

 

Инициативы Хрущева нарушили ясность сталинской структуры, но скорое смещение Хрущева и приход к власти Брежнева частично восстановил прежние пропорции. Правда, вместо авторитарной личности и персонального источника толкования, помноженной на власть, выступало теперь коллективное образование – Политбюро ЦК КПСС. Сам Брежнев был русским человеком, выходцем из простого народа и интеллектуальными качествами вообще не обладал. Марксизма он, видимо, не понимал совершенно, и был озабочен лишь сохранением функционирования советской системы, во главе которой он оказался, при том, что  ни ее устройства, ни ее идейно-философских оснований он явно не осознавал; она досталась ему в готовом виде и он старался сохранить ее такой, какой получил в управление.

Если Сталин сам мыслил по-марксистски, но подчинял марксизм прямой воле к власти и соотносил с холодными требованиям Realpolitik; если Хрущев попытался демократизировать марксизм и вовлечь в его интерпретацию более широкий круг проблем, то Брежнев решил не связываться со сложными идеологическими проблемами и простоприглушить эту сферу вообще. По сути, Брежнев понимал под «марксизмом» сложившийся к тому времени своеобразный советской «жизненный мир», Lebesnwelt, который был центрирован не на идеях, теориях и концепциях, но на понятных и ощутимых вещах – производстве, урожаях, строительстве, товарах, хозяйственной отчетности, упорядоченности функционировании муниципальных служб и т.д. Это был, безусловно, социалистический «жизненный мир», основанный на марксистских принципах, которые никто не ставил под сомнение, но это была «философия вещей», «предметов», «технологических процессов» -- своего рода, технологический материализм. А то, что происходило в философских сферах, большого значения не имело.

Общая задача состояла в соблюдении формальных соответствий марксистским догматам, в отсутствии каких бы то ни было выводов, заключений или гипотез, которые могли бы потенциально нарушить «общий ход вещей» «жизненного мира», и в столь же формальной критике альтернативных буржуазных или западно-марксистских теорий (которые, в силу их далекости и недоступности, даже толком и понимать было не обязательно).

Второй момент – большое количество русских «философов» -- еще больше усиливал практический характер позднесоветского мышления, способствовал укреплению общей ориентации на «жизненный мир» и его понятные «языковые игры». Марксизм-ленинизм здесь смутно воспринимался как нечто приблизительно совпадающее с «русскостью», а конфронтация с буржуазным Западом способствовала столь приблизительному и цивилизационномупониманию идеологии. Здесь снова мы имеем дело с национал-большевизмом в форме «советского патриотизма». В нем лишь отсутствуют попытки отправить к «Красному Льву» своего «сладкозвучного» посла, общая экзальтация державостроительства и мобилизация (отчасти принудительная) народных масс на новый виток активности, как при Сталине. Так как в самом марксизме-ленинизме никаких – даже малейших – лазеек для формализации значения русского начала не находилось, то русские марксисты в целом просто молчаливо саботировали интеллектуальную связность официальной идеологии, принимая ее как она есть и имитируя требования дрессировщиков, не вдаваясь в смысл того, что требуется исполнять.

 

«Диалоги» с Западом в 60-70-е годы ХХ века

 

 

Что касается контактов с западным марксизмом, они оказывали на марксизм-ленинизм брежневской эпохи более деструктивное воздействие, так как общий концептуальный аппарат и сходство основных методологией порождалоиллюзию того, что обе стороны говорят на одном языке, тогда как все понимали все по-разному, и, что самое важное, приходили, отталкиваясь от одинаковых предпосылок, к прямо противоположным выводам. Так, в 1960-е годы западные марксисты стали постепенно занимать все более и более антисоветские позиции, приходя к выводу, что построенная в СССР система не была социалистической, и что она под марксистской фразеологией скрывала «тоталитарную» и «национал-коммунистическую» сущность. Распространению такого подхода способствовала активность «Четвертого Интернационала», организованного сторонниками Троцкого. Снова внимание было обращено к идее «построения социализма в одной стране» и к наличию в России начала ХХ века достаточных условий для пролетарской революции -- ведь сам Маркс эксплицитно отвергал первое и был убежден в том, что пролетарские революции должны произойти вначале на индустриальном капиталистическом Западе, а затем только в аграрной «средневековой» России. На западных марксистов репрессии, запугивания и примеры из Lebenswelt'а (например, демонстрация высоких темпов развития промышленности в СССР), не действовали, и апологетам советского строя вести с ними диалог приходилось в трудных условиях: очевидность концептуальных натяжек и подтасовок, замаскированных в СССР, выступала на поверхность. При том, что в целом на советских марксистов это не особенно влияло (тем более за ними был установлен определенный надзор со стороны советских спецслужб), все же семена сомнения при соприкосновении с западными текстами, подлежавшими критике, западал, и уверенность в непоколебимости советской модели расшатывалась.

К этому добавлялось и знакомство с западной немарксистской философией ХХ века, понимать которую было чрезвычайно сложно, и критикуя которую по формальным признакам, советские философы подчас попадали под ее обаяние. Но понять до конца ее они не могли из-за отсутствия реальной вовлеченности в западноевропейский герменевтический круг, что только усугубляло археомодерн. Очевидно, что это аффектировало и историю философии, которая должна была быть марксистской в той степени, чтобы соответствовать советизму и ленинизму, но при этом одновременно так или иначе истолковать и классифицировать огромные массивы философского материала при наличии весьма скромного и внутренне противоречивого инструментария – старого марксизма XIX  века и жалких оригинальных реконструкций собственно «советской философии».

 

Прорастающее русское

 

 

С точки зрения сопоставления их с русским дазайном, можно свести эти процессы к следующему. --

На этапе 1956-1982 годов русский дазайн выступал через молчаливый советский Lebenswelt, имплицитно толкующий СССР и социалистическую систему как нечто «русское», «автохтонное», требующее «защиты», «охранения» и «поддержания». Русское прорастало сквозь марксистское, как трава сквозь асфальт, не претендуя на формальное соучастие, признание или выражение. Оно давало о себе знать косвенно и в целом никак не затрагивало доминирующего идеологического и философского дискурса, который постепенно утрачивал ясность. На Брежнева уже не распространялся «культ личности», система более не вызывала у русских ни энтузиазма, ни ужаса. Складывалось впечатление, что русские решили несколько отдохнуть после сверхнапряжений первой половины ХХ века. Русский дазайн, по меньшей мере, в его философском выражении, взял определенную паузу, которая, как представляется, длится до сих пор.

Вместе с тем советская марксистская керигма в этот период усиленно разлагалась, утрачивала какую бы то ни было внутреннюю связность и когерентность, спускалась с уровня идей на уровень конкретных вещей и практических, бытовых, социально-экономических и технологических задач. Это был период сумерек советской философии, которая постепенно растворялась, испарялась и исчезала, превращаясь в нечто неощутимое, расплывчатое, лишенное какой бы то ни было стройности, консистентности и референтности.

 

Конец советской философии

 

 

 

Последняя фаза советского периода (1982-1991 гг. -- от смерти Брежнева до распада СССР) представляла собойлогическое завершение всего цикла. Это время, непосредственно предшествующее эпохе либеральных реформ и появлению Российской Федерации, можно рассмотреть на разных уровнях.

С одной стороны, мы видим здесь открытую тотализацию советского «жизненного мира», совершенно утратившего какую бы то ни было связь со сферой идей. Советские люди начинают откровенно мыслить вещами, предметами, товарами и ощущениями, выстроенными по коду комфорт/дискомфорт. Любая связь между мыслью и вещью обрывается, слова и идеи теряют всякий смысл, идеологические штампы утрачивают содержание. Происходитдесемантизация дискурса, который утрачивает смысловую нагрузку по мере полного истирания бесконечно и бездумно повторяемых идеологических формул.

При этом важно заметить, что такое растворение советской идеологии происходит не через ее отторжение или несогласие с ней, но, напротив, через ее принятие и согласие с ней. Русское Начало подтачивает основы модернистского дискурса неявно, косвенно, исподволь, покорностью и некритическим принятием превращая содержание в абсурд. Вместо мыслящего («сознательного») населения перед нами постепенно обнаруживается группа цирковых морских котиков, научившихся точно выполнять команды дрессировщика, прекрасно имитируя «понимание» их значения. Философские результаты такой цирковой дрессуры, наконец-то, явно дают о себе знать и «балаганный» характер всей советской философии и идеологии открывается в полном объеме.

На другом уровне слабнет политическая власть, и к ее вершине приходят еще более простецкие люди, нежели Брежнев и его окружение. Теперь это обычный позднесоветский тракторист, Михаил Горбачев, носитель чистого «жизненного мира», вообще не осознающий никаких ментальных и идеологических схем и конструкций за пределом узко производственных и семейных «языковых игр». При этом у Горбачева еще и недостаточно воли к власти, что делает ситуацию совсем плачевной.

В то же самое время мы видим первые признаки оживления более осознанного и внятного национал-большевизма, который выражается в позиции писателей-почвенников, определенных консервативных сил в КПСС и среди представителей силовых министерств и ведомств. Перед приходом Горбачева эта относительно «национал-большевистская» группа пытается сплотиться вокруг Ю.В.Андропова, но его скорая смерть на посту Генерального Секретаря ЦК КПСС ставит на этом точку. «Патриотическое» крыло позднесоветского общества так и не может организоваться и не идет дальше попыток заново соотнести советскую идеологию с русским началом. Но так как все это проходит в атмосфере полного умственного разложения и жесткого археомодерна, никаких серьезных результатов это не дает.

На крайней периферии общества начинают появляться  немарксистские формы русского движения – такие, как общество «Память», православно-монархические кружки и группировки, но отсутствие непрерывной связи с досоветскими традициями и общая атмосфера в обществе превращает их заведомо в пародии и карикатуры. В 1990-е годы из этой среды постепенно начнет формироваться «патриотическое движение», которое, впрочем, так и не сможет преодолеть родовые пороки позднесоветской среды, в которой оно зародилось, и будет блокировано археомодерном.

Важным в этот период с интеллектуальной точки зрения моментом является новое появление в СССР западничества, опорой которого становятся крохотные группы диссидентов, практически полностью изведенные спецслужбами и инфильтрованные агентурой в 1970-е годы. Но внимание к этим группам начинают проявлять некоторые руководители советского государства из окружения Горбачева (в частности, А.Н.Яковлев), которые искусственно придают этому течению новую жизнь, ориентируют на «демократизацию» определенные слои лояльной доселе и вполне советской комсомольско-коммунистической научной общественности. Так формируется среда «прорабов перестройки», то есть социальные группы, призванные в очередной раз модернизировать находящуюся в глубоком кризисе позднесоветскую систему.

Опорой на сей раз – как и в прошлые периоды – служат западные общества и западная философия в целом. Начинается все с попыток вслушаться наконец-то в тезисы левых на Западе, но так как умственное состояние советских людей перешло критическую черту, то не просто взаимопонимание, но и простое понимание других, как и самих себя, оказывается невозможным, и эту стадию -- «ускорения» -- СССР проскакивает стремительно.

На следующем этапе становится вопрос не о совершенствовании социализма, а о копировании определенных капиталистических моделей – рынка, частной собственности, приватизации,  либерализации СМИ -- при сохранении определенного политического контроля государства. Но и эта стадия проходит стремительно, и зарождается новая концепция – осуществить полную ревизию советской идеологии, отбросить ее и заменить копированием буржуазно-западной.

Показательно, что все эти идеи рождаются не в кругах устойчиво антисоветских и самостоятельно мыслящих людей, но среди партийной советской элиты. Она так легко прощается с тотально принимаемой ей идеологией не потому, что убедилась в ее ущербности, ложности или некорректности, а потому, что, и принимая ее, она внутренне не вдумывалась ни в один из ее постулатов и лишь имитировала согласие, соблюдая требуемые формальности. Это была не смена советской идеологии на антисоветскую, это было последний аккорд растворения советской идеологии, ее испарения, ее самостоятельного исчезновения.

Большинство советских философов просто не заметили, что нечто произошло. Будучи твердыми стражами тоталитарной идеологизации и верными ее исполнителями в отношении миллионов советских граждан, они вообщеникак не прореагировали на ее мгновенный снос. Защищать социализм на улицы вышли маргиналы или «патриотические» силы. Хранители ортодоксии марксизма-ленинизма, советские философы просто проигнорировали то, что произошло на их глазах. Тем самым они продемонстрировали, что они исчезли, уснули, прекратили быть намного раньше, а когда пришел момент проверки – на своих постах остались только дремлющие тени.

Чем бы ни занимались «профессионально» позднесоветские философы, все это было чистыми химерами – ни марксистские штудии, ни критика буржуазных авторов, ни даже откровенные симпатии к определенным буржуазным авторам ничего не поменяли в заведомой бессмыслице их творчества. В рамках советского археомодерна было невозможно сделать ни единого внятного утверждения, заключения, замечания или предложения. Логика советского исказилась до неузнаваемости за все предыдущие фазы и набор нелепиц и натяжек был слишком велик, чтобы в нем разобраться – да ни у кого не было ни сил, ни желания, ни разрешения этим заниматься. А толком понять несоветские линии в современной философии, познакомиться всерьез с западноевропейским герменевтическим кругом также не было никакой возможности, в силу советской закрытости и требований идеологической «стойкости». Таким образом, все позднесоветские официальные (и даже неофициальные) философы оказались раздавлены «глыбами» герменевтического эллипса, превращавшего любой дискурс в заведомую чушь.

В конце всего советского периода мы видим только одну более или менее ясную тенденцию: ex Occidente lux. Спасение от внутренней блокады нам предлагают искать на Западе. Но какой это Запад?

Совершенно очевидно, что общее помутнение сознания позднесоветского общества нисколько не способствует тому, чтобы корректно обратиться к западной философии, к западной керигме, к герменевтическому кругу европейского и американского исторического процесса. Если кто-то и вставал на этот путь, то выход был один – эмиграция, отъезд в страны Запада, интеграция в западный мир на индивидуальной основе. Для такого решения в 1980-е открылись первые возможности, и многие не преминули ими воспользоваться. А так как все собственно советское выгнило до основания, возникла необходимость новой и почти с нуля (если не хуже) загрузки содержания западного философского опыта. Очевидно, что объем и масштаб задачи вывел бы любого, кто всерьез и честно увлекся философским западничеством, на долгий срок из сферы какого бы то ни было влияния на общую интеллектуальную среду в России. Что могли бы сказать эти люди, даже самые честные? То, что они впервыепрочитали у Платона, Аристотеля, Боэция, Фомы Аквинского, Кузанского, Декарта, Локка, Лейбница, Канта, Гегеля, Маркса,  Ницше, Витгенштейна, Рассела, Гуссерля, Хайдеггера, Делеза, Фуко, Хабермаса, Дерриды? Ведь то, что онираньше читали, было помещено в строгую топику марксистского дискурса, которая полностью рухнула, и им предстояло прежде загрузить новую топику – точнее, набор новых топик, и лишь потом работать с той или иной их них, тщательно исследуя фрагмент за фрагментом, школу за школой, теорию за теорией.

Поэтому в СССР к концу его существования к 1991 году состоялся самый настоящий конец философии, подводящий черту под более чем стопятидесятилетней попыткой, завершившейся полным провалом.

При этом русский дазайн, естественно, остался,  но какую бы то ни было живую связь с официальной философией окончательно и бесповоротно утратил. Можно сказать, что с 1991 года он отныне пребывает сам в себе, в своем первозданном и не замутненным «философией» виде.

Постмодерн не может способствовать «модернизации»

 

 

К предыдущему разделу можно было бы присовокупить несколько замечаний относительно состояния философии в постсоветский период. Однако этот период,  как представляется сегодня, не несет в себе вообще никакого содержания, которое бы хоть чем-то принципиально отличалось от последней позднесоветской фазы.

С одной стороны, по инерции продолжается догнивание философов, сформировавшихся в позднесоветский период, продолжающих транслировать закодированную белиберду, ключ к дешифровке которой давно утерян ими самими.

С другой стороны, полным ходом идет поток переводов и (чаще всего невразумительных) пересказов западных авторов, что целиком и полностью вписывается в процесс нового открытия западной мысли. Однако потерянные 70 лет и необходимость определенного разгона в начале этого процесса делают его довольно сложным, и до формирования полноценного философского западничества еще очень далеко.

Кроме того, следует обратить внимание на фундаментальный сдвиг в самой западной философии, который произошел в ХХ веке. Для нас в данном исследовании важнейшей «новостью», на которой мы строим основные выводы и методики по экзистенциальной аналитике археомодерна и выявлению русского дазайна является то, чтозападная философия кончилась, что ее больше нет. Это сообщил Хайдеггер, и перспективу «другого Начала философии» мы обсуждали в первом томе(68). Это его весть, «благая» или «нет», пока судить рано -- лучше вдуматься в то, о чем она нам сообщает и как ее следует понимать. Но не только Хайдеггер приходит к столь радикальному выводу. Постмодернисты, начиная с 1960-х годов, также настаивают на том, что в развертывании философии Нового времени наступил логический и закономерный сбой, что ее инерциальное развитие исчерпано, что она больше не может рассматриваться как естественное продолжение «модернизации», что ее ход описывает сложную дугу, напоминающую то ли фундаментальный разворот, то ли крах, то ли переход в принципиально новое, трудно осознаваемое пока состояние(69).

Постмодернисты говорят о «ризоме», «теле без органов», новом «номадизме», «воле к ничто», «бесовской текстуре» (Делез, Гваттари), о «дифферАнсе» (Деррида), о «слабой мысли» (Дж.Ваттимо) и «слабой теологии»(Дж.Капуто), «преодолении языка» (Ролан Барт, Филипп Соллерс)  и т.д., в совершенно новом ключе формулируя философскую проблематику за пределом классической метафизики, онтологии и гносеологии Нового времени. Обращаясь к западной философии сегодня, мы попадаем не в модель фиксированных и многозначных нарративов, разобраться в которой неимоверно трудно, но все-таки возможно, но в расплавленную стихию распадающихся мыслей, случайных обрывков, рециклируемых фрагментов, ироничных анахронизмов и стилистических вывертов, которые даже для самого западного общества становятся все менее и менее доступными, проблематичными и подлежащими корректной интерпретации. Если даже допустить, что философия на Западе не кончилась, вопреки Хайдеггеру, то она представляет собой довольно устрашающее зрелище -- несомненно обоснованно и осмысленно устрашающее, но тем не менее устрашающее.

Она все больше напоминает невротический пронзительный скрип, заменяющий связную речь: ведь бессвязность и шизоидность дискурса –важнейшие свойства философии постмодерна (у Делеза, Гваттари). При столкновении с западным постмодерном у русских людей может сложиться впечатление, что «так бредить и безумствовать они и сами умеют», но это -- заблуждение, так как между преодолением рациональности и субъекта (которые имеются в наличии) и их отсутствием (в качестве чего-то конкретного и надежно зафиксированного) дистанция огромна. «Бред» постмодернизма философски обоснован, это – философский бред и строго «научное безумие». Это станет понятно, если сравнить банку от «Пепси-колы» Энди Уорхолла с миллиардами других не-уорхолловских банок. Чтобы сойти с ума, надо прежде иметь то, с чего сходить.

Из торжества постмодерна на Западе можно сделать одно важное замечание. Обращение к Западу и западной философии, которое традиционно служило главным методологическим приемом для укрепления археомодерна в России, а начале XXI века перестает выполнять эту роль. Запад не может выступать больше как гарант модерна, так как там модерна больше нет, а если он в каких-то сегментах общества и остался (явно не в сфере философии), то и это не надолго, и постепенно он исчезнет и там. Поэтому даже целенаправленное и активное направление потоков постмодерна на русский археомодерн никаких принципиально новых моментов внести не может (чего не понимают сами западники в современной России); ни к какой модернизации он не приведет, но только благополучноразложит еще больше и так (без него) распавшуюся донельзя систему.

 

Нулевой цикл

 

Что же касается попыток хоть как-то воссоздать собственно русскую философию, то всерьез таких попыток пока никто не предпринимал, хотя определенные шаги в этом направлении делались. В частности, чрезвычайно полезны публикации текстов русских философов, исследований их творчества, собрания архивов и библиографических данных.  Огромную ценность представляют лингвистические и филологические исследования, которые, не ставя перед собой неподъемных задач в обобщении материалов, готовят основательную базу для того, чтобы однажды вопрос о возможности русской философии был поставлен нашим обществом всерьез. Столь же важны исторические, археологические, регионоведческие, этнологические и этнографические работы, исследования религиоведческого характера.

А вот попытки выдвинуть «русскую доктрину», «проект Россия», «национальную идею» и т.п, напротив, лишены большой ценности, так как любые инициативы в таких обобщающих системах при нынешнем положении дел в этом вопросе не могут заведомо дать никаких результатов, и только плодят пустой и тщеславный догматизм. Гораздо конструктивнее честно признать, что мы чего-то не знаем, нам чего-то не хватает, мы в чем-то нуждаемся, и  стараться узнать, обрести, отыскать, нежели желать вид, что все в порядке, и только какие-то чисто внешние факторы, «злые силы» или «конкуренты», препятствуют реализации самоочевидных шагов и исполнению само собой разумеющихся планов. Таких шагов и планов нет. Русской философии нет. Русской национальной идеи нет. И не будет, пока мы не возьмем на себя труд начать с рытья фундамента, что собственно мы и попытались проделать в этой работе, исследуя русский дазайн.

 
< Пред.   След. >
10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 2 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 3 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 4 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 5 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 6 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 7 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 8 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 9 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99
 
 



Книги

«Радикальный субъект и его дубль»

Эволюция парадигмальных оснований науки

Сетевые войны: угроза нового поколения